В гостинице, где я остановился, каждое утро являлся газетчик с кипой газет, которые разносились по номерам. Я ложился и вставал поздно, и номер «Русских ведомостей» мне обыкновенно подсовывали под запертую еще дверь…
Утром 19-го февраля я с любопытством кинулся к двери, но газеты на обычном месте не оказалось.
Я позвонил и, когда явился коридорный, спросил у него, почему мне сегодня не подали газеты.
– Сегодня «Русские ведомости» не вышли-с, – сказал он и, понизив голос, прибавил: – Запрещены-с… Не угодно ли вот-с. И другим господам подаем эту-с…
Он подал номер какой-то московской газеты, кажется, это были «Новости дня». Я взглянул в нее, – о 19-м февраля не было ни одного слова.
Я оделся и поспешил в Чернышевский переулок. На лестнице, в конторе, в редакции было движение, точно в муравейнике.
У служащих лица были встревожены и печальны. Съезжались редакторы и товарищи-пайщики. При мне приехал В. Саблин, чрезвычайно взволнованный и красный. Было видно, что невыход номера для всех явился неожиданностью. Служащие не могли ничего определенного ответить на вопросы подписчиков, приходивших осведомиться о причине неполучения газеты… Во всяком случае, для Москвы это было событие, для Чернышевского переулка – катастрофа.
Мне удалось узнать в общих чертах, что именно случилось.
Номер был приготовлен, и в нем, конечно, была статья о великом юбилее. Выпускал этот номер Соболевский. Все это было сдано в набор, прокорректировано и частью сверстано, когда в типографию явился чиновник генерал-губернатора или инспектор типографий и от имени князя Долгорукова потребовал, чтобы московские газеты ничего не писали о 19-м февраля, о годовщине крестьянской реформы. Соболевский тотчас же поехал к генерал-губернатору.
Было уже очень поздно, и князя Долгорукова пришлось будить. На это долго не решались, но штатский господин, явившийся глубокой ночью, был так возбужден и требовал так твердо и настойчиво, что старого князя, наконец, подняли с постели.
У почтенного московского сатрапа были маленькие слабости.
Глубокий старик, – он имел претензию молодиться, красил волосы, фабрил усы; ему растягивали морщины и целым рядом искусственных мер придавали старому князю тот бравый вид, которым он щеголял на парадных приемах.
По характеру это был в сущности добродушный старик, и, может быть, будь на его месте другой человек, менее независимый и более подчинявшийся инспирациям Каткова и его партии, «Русским ведомостям» не пришлось бы создать такие прочные многолетние традиции литературного либерализма в Москве. Но все же это был, хотя и благодушный, но настоящий сатрап, от расположения духа которого зависела часто судьба человека, семьи, учреждения, газеты. Ему ничего не стоило без злобы, чисто стихийно раздавить человеческую жизнь, как ничего не стоило проявить и неожиданную милость… Совершенно понятно, что разбудить могущественную особу с теми «слабостями», о которых я говорил выше, заставить «его сиятельство» выйти в халате с ночным, непарадным лицом в приемную было чрезвычайно опасно, так как создавало самое неблагоприятное «расположение духа». И Соболевский очень рисковал, требуя этого свидания во что бы то ни стало. Товарищи Соболевского, работавшие с ним в то время, вспомнят, наверное, подробности этого знаменательного ночного разговора редактора с генералом-губернатором. Я теперь могу лишь в общих чертах по памяти восстановить то, что слышал в тот день и о чем говорила вся литературная и интеллигентная Москва.
Объяснение было довольно бурное. Долгоруков, хмурый и недовольный, подтвердил, что распоряжение исходит от него и должно быть исполнено. На требование «законных оснований» и указание на нравственную невозможность для печати замолчать юбилей крестьянской реформы Долгоруков ответил так, как обыкновенно отвечают сатрапы на разговоры о законе и нравственных невозможностях. Оба волновались. Редактор заявил, что не может выпустить газету без статей о реформе, Долгоруков ответил, что со статьями о реформе номер не будет выпущен из типографии, а невыпуск газеты он будет рассматривать как антиправительственную демонстрацию, и непременно ее закроет…