Развязал глаза – что ты будешь делать? Фенечка. Взяла в кольцо, на носке стоит. Он давеча дверь на засов запер, а ставень – нет. Она в предбанник и влезь… «Уж как ты меня кричал! Ровно как ребёнка волк схватил и несёт. Сердце кровушкой залилось. Как не прийти?»
Он её обзывать. Столько, мол, денег переплатил, а всё ты! всё ты! Как будто мы и так не можем. Бегаю дураком! Хорошо, те гусыня с гусём, овца с барашком смеяться не могут… Ой! Его и осени! «А-а, пень-распупень, непечёна печень! Наташка это с ним – гусыня с гусём, овечка с барашком! Они! Они…»
И в избу. Хвать нож и к тому сараю. Подбегает, а от сарая – тени, тени гуртом. Заглянул: пусто. И в сене никого не находит. А за стеной есть кто-то; озорство, причмоки. Наташкин голос узнаёт.
Крадком из сарая и вокруг, вокруг; в руке – ножик. А там, за сараем-то, – лосиха и лось. Она то голову ему на загорбок кладёт, то носом в шею ткнётся. А он боком потирается об неё. Громадный лось, рога – во такие!
Аверьян притих под стенкой. Было б ружьё… Или хотя б нож длинный, а этот, в руке: свинью не заколешь, только баранов резать. Да и то правда – и ружьё не годно против колдовства. Не в оружии дело тут. «Ишь, – думает, – чем берёт! Был бы ты по природе сильный, как лось, а то… Не стерплю!»
И не может окоротить себя. Такой характер. «Я тебя, старика старого, пырнул, а лося – конечно, побоюсь? Не-е, убей, а в этой силе лучше меня не будь! Может, я её и не отниму, но попытаюсь».
Выкрался из-за сарая, прыг – и ножом ему под заднюю ляжку, в пах. Так по рукоять и засадил. Как лось лягнёт! Гром с пламенем; голова, кажется, раскололась, как склянка. На воздух подняло его, и послышалось: «Получи за упорство! Уважаю».
Опомнился в избе у Фенечки. А над ним-то – Фенечка и Наташка. Ухмыляются и друг с дружкой этакие приветливые. Как понять? «Утро, – говорят, – просыпайся, миленький, просыпайся, хорошенький!..» И сметану ему, и баранину с чесноком. Двух кур с ним съели, рыбник с сазаном. Казаки жили богато. Всё было. Телячьи мозги, пряженные с луком, подают. Пируют пир: хихоньки да хаханьки. И – играть-веселиться.
А силища распирает его. Ходит изба ходуном. Дых переведут, перемигнутся – и опять дразнить его. То пляска, а то глаза завяжут ему, с колокольчиком бегают – в жмурки играют.
Но вот охота ему выйти, а не пускают: «Что ты? Нельзя тебе, миленький… справь нужду в ушат». Не поймёт он такого угождения. А они отвлекают на озорство, он и отдаётся. Чует только – на голове что-то мешает.
На другой лишь день догадался у Фенечки зеркальце стащить и поглядеть на себя. Ах ты, уха-а из уха: голова наподобие лосиной! И рога, и загорбок, и шерсть. Сперва-то на радостях да с бабьей вознёй взгляд на себя был замутнённый: и шерсти даже не замечал. А тут вот она – по всему телу, особенно по спине. Но тело в основном прежнее, человечье. Ступня интересная: пятка человечья, а вместо пальцев – копыто раздвоенное.
Ну, конечно, нельзя стало ему на хуторе быть. Ушёл в Нетулкаевский лес: он тогда рос почти что до наших мест. Наташка с Фенечкой ходили к нему.
После и другие бабы стали, за ними – девки. И сам он набегает из леса. Начнёт на поле с кем озоровать – наутро стога раскиданы стоят.
Или перед зарёй станет купаться в Салмыше. Рыбаки думают: кто-то свой. «Не пугай рыбу, мужик!» А из воды вот этакая башка с рогами – ноги и отнимутся.
А то в шалаше пастушьем заснёт. Пастух туда нырк: и – ай, сваты-светы! разопри тебя дрожжи! На неделю онемеет. Чудо так чудо. Так и стали звать: Лосёвый Чудь.
В сарае тоже, бывало, подкараулит. Скотина его принимает, тихая при нём. Баба туда без подозренья, а он нахрапом сзади. Она, бедненькая, взвизгнет – во дворе услышат: а-а, хрюшка визжит… Выйдет с плачем: «Чего на помощь не прибегли? в двух шагах от вас чего делалось… неуж не слыхали?» Домашние сокрушаются: «Нет!» Переглянутся: видать-де, была тебе примета, да ты пропустила. Ой, смотреть надо!