Журналист: У меня иногда складывается такое впечатление, что вы просидели в тюрьме десяток лет… извините, конечно, почему это так? Такое впечатление, что вы, как и Варлам Шаламов, всё как-то не можете очиститься от той коросты и лагерной пыли, которые наложили на вас неизгладимый отпечаток.

Художник: Я прошу вас не трогать Шаламова. Это для меня святой человек: то, что он вынес на протяжении почти 20 лет заключения, это непосильная ноша для меня. Я бы сломался на первых трех или пяти годах колымской каторги… Но вы верно заметили, напомнив мне о несвободе.

Да, я действительно долго был не свободен. Но это какая-то иная несвобода, чем лагерная.

Журналист: С кем из известных писателей вы нынче знакомы, а с кем на короткой ноге?

Художник: На короткой ноге… Ну, это теперь уже вышло из моды. Знаком я с Ю. Кублановским, с И. П. Золотусским, встречался не раз с С. Лесневским, С. Есиным, близок с П. И. Ткаченко, моим земляком. Особенно хотел бы сказать об этом последнем: чрезвычайно способный, разносторонне образованный человек, он полковник в запасе. Но, как и у всех военных людей, у него честолюбия выше крыши! Он критик и по дарованию совсем не художник, но завистлив и обидчив. Я ему по эл. почте послал статью «200 лет М. Ю. Лермонтова», послал «Крым» и кое-что ещё – ни ответа ни привета… А вы говорите «на короткой ноге»…

Журналист: Чем для вас так притягательна Москва?

Художник: Музеями, выставками, книгами, людьми. Теперь я нахожу, что Москва – удивительный город: яркий, шумный, многолюдный и… пустынный. Да-да, не смейтесь, Москва мало отличается от пустыни, в которой некогда я жил. Я нахожу, что для меня это очень хорошо! Ведь как тяжело в провинции быть у всех на виду, например в какой-нибудь деревеньке. А в Москве можно затеряться легко, «быть не как все» или белой вороной… Ведь что греха таить, теперь я часто, даже на фоне известных писателей или знаменитых художников, выгляжу как белая ворона. О таких, как я, в русской глубинке обычно говорят: «Ваня Огненный», или: «Ваня Дурко», или «чудак человек, а не лечится», а что ещё хуже – неудачник. А одна неумная барышня меня даже назвала старым козлом! Так что Москва для меня – это единственное место, где я теперь хочу жить, где легко затеряться…

Журналист: Поговорим теперь о вас как художнике. На вашем мольберте сухие цветы, сухие подсолнухи… Для вас это символ современной Москвы?

Художник: Скорей это символ засохшего «я» художника… Это символ того, как легко можно засушить свой талант в наше время (особенно если возьмутся за это врачи). Нам всем нынче вместо роскошных цветущих подсолнухов Ван Гога остаётся писать лишь сухие цветы…

Журналист: Вы – скептик. То, что вы сказали относится и к А. Шилову, и к И. Глазунову, и к С. Андрияке?

Художник: Да, это так. Эти художники средней руки, хотя как мастера они первоклассные! Но Марк Шагал, как известно, рисовал слабенько, но какой это великий художник! Теперь мало понимают живопись, мало размышляют о ней, теперь отличить зёрна от плевел даже художественные критики не умеют. Грустные времена.

Журналист: Вы – скептик. А как вам искусство Анатолия Зверева?

Художник: Зверев? Это хороший художник, даже большой. Я его очень люблю и поражаюсь его вкусу. Но теперь даже такой талант живописца – огромная редкость.

Журналист: Если говорить о Москве как о пустыне для этого вечно неприкаянного, пьяного, а то и гонимого художника Москва тоже была как пустыня, где художник прятал своё одиночество?

Художник: Не думаю. Анатолий Зверев был всегда в гуще людей, со многими он был знаком, со многими дружен, так он и жил и творил, у всякого встречного «прося рубль на похмелку». Так сложилась его биография.