Княжна Мария немного постояла на пороге, вдыхая знакомый с детства запах, потом прошла в комнату и осторожно опустилась в глубокое кожаное кресло с высокой спинкой, в котором, бывало, любил сиживать старый князь, покуривая трубку, шелестя развернутой газетой и отпуская ядовитые комментарии по поводу прочитанного. На низком столике красного дерева с инкрустированной слоновой костью крышкой стояла глубокая каменная чаша, наполненная трубками, среди которых, по словам старого князя, попадались по-настоящему ценные коллекционные экземпляры, коим было по двести и более лет.
Протянув руку, княжна на ощупь взяла одну трубку, поднесла к лицу, понюхала и даже попыталась затянуться. Трубка издавала резкий горький запах. То ли от этого запаха, то ли от вызванной усталостью слабости, то ли от одиночества и тоски по деду на глаза Марии Андреевны навернулись слезы, и она немного поплакала, держа в руке пустую холодную трубку, вырезанную сто лет назад из верескового корня и не раз служившую Александру Николаевичу Вязмитинову единственной собеседницей во время долгих ночных раздумий.
В дверь негромко постучали. Княжна вздрогнула, положила на место трубку, торопливо вытерла слезы и крикнула: “Войдите!” Дверь отворилась, и на пороге появился солдат, приставленный к ней в качестве кучера.
– Прощения просим, ваше сиятельство, – сказал он, комкая в руке шапку. – Дозвольте обратиться!
– Говори, голубчик, – сказала княжна. – Прости, имени твоего не знаю.
– Литовского пехотного полка рядовой Матвей Петров Ложкарев, – четко, по-военному представился солдат. – Не извольте гневаться, ваше сиятельство, дозвольте обратиться с прошением к вашей милости.
– С прошением? – Княжна была искренне удивлена, так как не видела, о чем кто бы то ни было мог просить ее в ее нынешнем положении. – Изволь, голубчик. Сделаю, что смогу. Беда лишь в том, что могу я не много.
– А нам, ваше сиятельство, много и не надобно, – ответил солдат. – Прошение наше простое: отпустите вы меня, Христа ради! Увольте, ваше сиятельство, никак не могу я при вас далее состоять!
– Позволь, – растерялась княжна, – позволь, Матвей Петрович! Разве я тебя чем-то обидела?
– Никак нет, ваше сиятельство! Премного вами довольны, а только отпустите вы меня. Вот, ей-богу, отпустите! Век за вас молиться буду.
– Погоди, Матвей Петрович. Ну, предположим, отпущу я тебя... Куда же ты пойдешь – в лес?
– Зачем же в лес? – степенно и без тени обиды сказал солдат. – Наша дорога известная – назад, в третью роту, под ружье. Мыслимое ли это дело – в кучерах состоять, когда братки с французом насмерть бьются! Верите ли, ваше сиятельство, извелся я весь. Ведь сколько мы этого генерального сражения-то дожидались, а тут – эвон, какая оказия: в тыл вас везти. Вы барыня хорошая, обходительная, а только увольте, Христом богом прошу! Вона, во дворе вас два бугая дожидаются. Морды у обоих такие, что хоть самих в оглобли запрягай. Вот они пущай вас куда надобно и доставят. А мы – потихоньку, полегоньку, с каким-нибудь обозом... Глядишь, и я успею какого-никакого мусью штыком промеж ребер пощекотать. Уж больно у меня на них, нехристей, руки чешутся. Отпустите, ваше сиятельство! Не извольте гневаться, отпустите!
– А рука-то как же? – окончательно потерявшись, спросила княжна. – Болит рука-то?
– Рука – не это самое... виноват, ваше сиятельство, сорвалось. Чего ей сделается, руке-то? На месте рука. Уж коли с вожжами управляюсь, так с ружьем и подавно управлюсь, потому как это дело нам привычное. Душа-то сильнее болит.
– Болит? – переспросила княжна.
– Спасу нет, ваше сиятельство. Прошлую-то ночь, не поверите, глаз не сомкнул, извертелся весь, как уж на сковородке: как там, думаю, наши-то? Побили француза али нет?