Короткая борьба между тем завершилась полной победой капрала: получив чувствительный толчок в грудь, Мерсер выпустил ружье и сел в сугроб. Люди у костра угрюмо зашевелились, разбирая оружие; пехотинцы и кирасиры, которых не касался отданный Бертье приказ, подвинулись ближе к огню, оттесняя ворчащих саперов. Через минуту остатки взвода построились в некое подобие колонны и, возглавляемые лейтенантом, двинулись навстречу неприятелю.

Когда костер остался позади, Бертье сошел с дороги, пропустил своих людей вперед и пошел рядом с капралом. Тот шагал по скрипучему снегу, переставляя ноги с тупым упорством испорченного механизма, и смотрел прямо перед собой. Бертье хотелось многое ему сказать, но он не знал, с чего начать. Поступок капрала, несомненно, заслуживал благодарности; с другой стороны, тот всего лишь исполнял свой долг. Поразмыслив, лейтенант пришел к выводу, что поблагодарить Армана все-таки необходимо.

Бертье удивился той легкости, с которой Арману удалось подавить бунт в самом зародыше. Пара слов, один несильный толчок в грудь... Право, прекратить драку из-за котелка с вареной кониной порой бывало труднее!

– Благодарю вас, Арман, – сказал он, тронув капрала за рукав. – Право, если бы я мог, я представил бы вас к награде. Но, сами видите, обстоятельства не располагают к подобным обещаниям.

– Пустое, мой лейтенант, – после продолжительной паузы ответил капрал. Он по-прежнему смотрел прямо перед собой, пряча озябшие руки в рукавах шинели. – Мы все солдаты, и, если пришел наш черед умирать, делать это нужно без бабьих причитаний и по возможности так, чтобы напоследок нанести неприятелю хоть какой-то урон. Невелика честь подохнуть от голода и холода в плену!

– Это слова настоящего воина! – горячо воскликнул Бертье и закашлялся. – Вот вам моя рука! – закончил он, обретя способность говорить.

Капрал немного помедлил, прежде чем пожать протянутую лейтенантом руку. Ладонь у него была твердая и ледяная, и Бертье передернуло от внезапного отвращения: ему показалось, что он обменялся рукопожатием с окоченевшим трупом.


* * *

Отец-иезуит наполнил вином оловянный кубок и протянул его рассказчику.

– Выпей, сын мой, – сказал он тихим голосом, – и говори дальше. Рассказ твой кажется мне не только любопытным, но и весьма поучительным. Явившийся же тебе образ святой Девы Марии служит прямым доказательством того, что любовь Господа вовеки пребудет с каждым из нас и особенно ярко она проявляется именно в минуту выпавших на нашу долю тяжких испытаний.

Человек, сидевший на скамье у окна, с благодарностью принял кубок и жадно припал к нему. Красное вино потекло по его грязной всклокоченной бороде, пропитывая видневшуюся под распахнутым воротом изорванного в клочья саперного мундира рваную, полуистлевшую рубашку. Левый рукав мундира был пуст; вместо правой ноги у рассказчика была грубо вырезанная деревяшка, его костыли крест-накрест лежали на каменном полу. Падавший через решетчатое окно солнечный свет ложился на плиты пола, образуя причудливый рисунок. В этом беспощадно ярком свете гость казался еще более грязным и оборванным, чем был на самом деле. От него по комнате расходился тяжелый дух помоек и подворотен, уже не первый месяц служивших ему пристанищем; глядя в его заросшее нечистой бородой лицо, отец-иезуит никак не мог избавиться от ощущения, что там, в бороде, кто-то бегает. Скорее всего, так оно и было. Священнику захотелось отвернуться, но он не стал этого делать: гордыня – смертный грех, а что такое брезгливость, как не проявление гордыни?

Шумно вылакав вино, рассказчик с громким стуком поставил кубок на стол, вытер мокрые губы грязным рукавом мундира и деликатно рыгнул в сторону. Глаза у него слегка осоловели.