– Так и знал, что найду вас здесь. – произнес кто-то за спиной Полянского и положим ему на плечо большую теплую ладонь.

Николай обернулся и увидел перед собой отца Никонора. Высокий, со строгими лицом и густыми темными, тронутыми ранней сединой волосами, в своем черном монашеском платье, он усиливал мрачную атмосферу этого места. Священник печально посмотрел на надгробие, перевел взгляд на писателя и, хлопая того по плечу сказал:


– Давайте я отведу вас домой, Николай. Евдокия Тихоновна очень за вас переживает.


Полянский покорно поднялся, и, продолжая беззвучно плакать пошел за Никонором. Когда они подходили к усадьбе, слезы на лице писателя высохли. Им овладело какое-то безучастное к окружающему миру отупение. Казалось, все мысли исчезли из головы, и он уже не помнил не то, что Аси, но и себя самого.


Его привели в комнату, уложили на кровать, укрыли легким одеялом. Священник, пообещав читать заздравный сорокоуст, покинул имение. Евдокия зажгла лампаду и пошептав молитвы, уселась в большое старое кресло и, поглядывая иногда поверх очков на племянника, принялась за вязание. Полянский смотрел в потолок. Он изучал маленькие бегущие по старой штукатурке трещины, стараясь не думать о кошмаре, приведшем в столь печальное состояние. Писатель погрузился в сон. Задремала и Евдокия, выпустив из рук спицы. За окном темнело не по-летнему рано. В безветренном воздухе царила изнурительная духота, в которой особенно остро и пряно разливались жасмин и тубероза. Птицы замолкли, и только мухи изредка нарушали тишину назойливым жужжанием. Надвигалась гроза. Вдалеке за лесом уже забегали на горизонте сполохи молний и тяжелые серые облака сгущались над усадьбой Полянских.

Проснулся Полянский от жуткого громового раската. Он был в комнате один, а в окно беспощадно хлестал ливень и бились ветки деревьев. От тусклого лампадного света резало глаза. Николай встал, потушил горящий фитиль и снова отправился к кровати, когда в оконное стекло кто-то легонько забарабанил пальцами. Этот стук был едва различим среди звуков разбушевавшейся стихии, и писатель принял бы его за дождевые капли, однако в окне явственно белел чей-то силуэт. Вспыхнувшая на мгновение молния осветила стоящего за стеклом, и Полянский с ужасом понял, что это Ася.


– Николай! Коленька! – она стучала уже уверенней. Писатель видел ее бледное, обрамленное прядями черных волос лицо, и его колотила дрожь. – Пустите меня, Коленька! Здесь жуткая гроза!


– Да воскреснет Бог! – Полянский рухнул на колени перед иконами и начал судорожно креститься, – Расточатся врази его, да бегут от лица его ненавидящие его.


Он как мог старался не смотреть в сторону окна. А Ася меж тем продолжала стучать все настырнее.


– Коленька, я все промокла. Пусти меня.


– Яко тает воск от лица огня, да погибнут беси от лица любящих Бога…


– Пустииии! – завизжало то, что стояло в тьме и все еще претворялось умершей два года назад девушкой. Оно кулаками молотило по стеклу и требовало открыть.


Дрожа всем телом, писатель не удержался и повернулся. То, что прикидывалось Асей с остервенением высадило окно и влезло в комнату, впустив с собой запах сырого склепа и могильный смрад. Перед Полянским стоял труп. Такой, какими покойники бывают на третий день после смерти. Восковое с синевой уже лицо, губы без единой кровинки, впалые щеки и глазницы.


– Что же ты, Коленька, сегодня не пришел? – спросило существо, – Я ведь ждала тебя.


Даже не успев до конца осознать весь ужас происходящего, писатель лишился чувств.

Утром, вошедшая проведать хворающего племянника Евдокия, обнаружила того лежащим на полу. Тело его скрючилось в противоестественной позе, глаза были широко раскрыты, будто он видел нечто жуткое. Однако Николай был жив. Он не двигался, не отвечал на вопросы и лишь, когда к нему прикасались издавал слабые стоны. В руке его был зажат небольшой медальон и прядью темных волос.