– Собирай на стол, Хедвига, – с плохо скрываемым торжеством пробурчал он, – праздновать будем. Сын у тебя художником растёт.
На площади у ратуши царили тишь и благодать. На миг парнишка задержался у дверей. «Как всё-таки мне нравится наш старый добрый Гаммельн, – с несвойственной для его возраста нежностью подумал он. – Когда-нибудь я выберусь на холм, который на востоке, и попробую написать вид города оттуда. Это будет мирная и очень тихая картина. Да, очень тихая картина очень мирного города».
Бенедикту казалось, будто на него все смотрят, хотя на деле редкие прохожие не обращали на него внимания. По щербатой брусчатке бродили голуби, выискивая крошки. Бенедикт постучался, сообщил привратнику, кто он и зачем пришёл, и был допущен на второй этаж до кабинета бургомистра.
Герр Остенберг когда-то был румяным, пышущим здоровьем толстяком, но с возрастом обрюзг, стал рыхлым и оплывшим. Нос его был переломан – следствие давнишнего, почти легендарного падения, когда пол в старом доме бургомистра провалился. Когда Бенедикт вошёл, герр Остенберг вёл приватную беседу с монахом, судя по одежде, доминиканцем. Монах был невысоким, круглолицым, с тонзурой, переходящей в лысину, и всё время улыбался. Оглядевшись, Бенедикт понял, что ошибся – монахов было двое: в уголке сидел парнишка лет четырнадцати с чернильницей и цилиндрическим футляром для бумаг и перьев. В окошко бился лёгкий ветерок, колыша занавески. На столе стояли фрукты и вино.
– А, вот и наш юный живописец, – бургомистр поставил на стол пустой бокал. – Весьма кстати, мой друг, весьма кстати. Э-э-э… Вы очень вовремя пришли – отец Себастьян как раз спрашивал о вас.
– Польщён. – Бенедикт ван Боотс снял шляпу, отвесил двум священникам поклон и огляделся в поисках места для картины. – Куда прикажете поставить?
– Э-э-э… пока что никуда. А вот бумагу разверните.
Бенедикт послушался. Некоторое время все сосредоточенно рассматривали полотно. Наконец Томас Остенберг откинулся назад и удовлетворённо кивнул.
– Ну что же, сходство наблюдается, – сложив ладони на округлом животе, заметил он. – Наблюдается э-э-э… сходство. Я вижу, вы не посрамите имя своего отца. Батюшка не помогали рисовать?
– Ну что вы, – Бенедикт насупился и покраснел варёным раком, – как можно…
– Хе-хе, шучу, шучу… – Толстяк протянул руку к кувшину. – Вина, молодой человек?
– Благодарю. С огромным удовольствием.
Вино из Мозеля янтарной струйкой полилось в тюльпан зелёного стекла. Бенедикт пригубил, сделал два глотка и воспитанно отставил бокал прочь. От волнения и с непривычки у него зашумело в голове.
– Скажите, сын мой, – нарушил молчание монах. Тон его был мягок, но при этом неприятно настораживал; вдобавок в его речи звучал не сильный, но вполне отчётливый испанский акцент. Бенедикт вздрогнул и обратился в слух. – Скажите, вы ручаетесь, что это он?
– Святой отец, я же художник, у меня на лица память… – Тут он поймал на себе взгляд пристальных монашеских глаз, сглотнул и торопливо закончил: – Да. Ручаюсь.
– Гм, – монах ещё раз с откровенным интересом взглянул на портрет. – А хорошо ли вы успели его разглядеть?
– У меня было достаточно времени, чтобы запомнить: я видел его раза три или четыре. Два раза – очень близко, вот как вас сейчас.
– Вот как? Похвально, молодой человек, похвально. Что ж, – он повернулся к бургомистру, – пойдёмте прогуляемся, герр Остенберг? Как вы считаете, в свете некоторых новых обстоятельств? Тем более что появился новый повод проведать нашего… подопечного.
Бургомистр сморщился – выглядело это как нечто среднее между брезгливой гримасой и улыбкой. С профессиональной сноровкой Бенедикт привычно «срисовал» черты и выражения лиц. Все трое, казалось, были взвинчены, возбуждены. Мальчишка-секретарь за всё это время не проронил ни слова, сидел как статуя и не шевелился.