Большинство подобный мне людей становятся такими как есть, потому что обнаруживают, что сражаются с общественной системой. Жалеть их, однако же, не стоит, ибо в подавляющем большинстве случаев это был их собственный выбор и совесть у них по большей части все равно нечиста.
Я, однако, отлучен был от общества рядом чисто случайные совпадений, которые спровоцировали меня на совершенно оправданную реакцию. В те дни у нас появился электрический стул, который стал широко применяться. Я не мог этого не знать: на протяжении нескольких месяцев только и думал, что сяду на него, а самое заметное из воплощений этого технического новшества находилось в том городе, где я воспитывался (если можно так выразиться). Тем не менее окончательным моим уделом, несмотря на оскорбление действием (до вынесения приговора) судьи, который выносил приговор, явилось то, что меня отправили в заведение, оказавшееся, по-видимому, самой лучшей подготовительной школой в мире.
В некотором смысле я предпочитаю общество женщин. Мисс Маевска, Констанция, Марлиз и другие женщины… Согласен, они либо оставляли меня, либо умирали, хотя я надеюсь, что Марлиз станет первой, кто нарушит эту традицию. Может, после моей смерти она поймет, что за картины проплывают у меня перед глазами, когда я сижу в этом саду.
Сейчас в парке Нитероя очень раннее утро, и только что у меня перед глазами промелькнула красная птица. Это была одна из тех тропических штучек, с длинным желто-голубым хвостом, на которых местные парни ставят силки, потому что могут выручить кругленькую сумму, продав одну такую контрабандистам, прибывающим сюда на яхтах из Нью-Йорка. Надеюсь, ее никогда не поймают, пусть даже ее оперение заставляет меня вспоминать о том, какая судьба постигла того бельгийца на поезде.
Спустя почти семьдесят лет я начинаю испытывать сожаление – не потому, что у меня был тогда какой-то выбор, но потому, что у него, судя по всему, выбор был, а я невольно свел его на нет наряду со всем остальным.
Хотя сейчас я сижу в саду, глядя на только что вставшее солнце, мостящее море желтым золотом, и меня опутывают размытые красные ленты птиц, мельтешащих вокруг и опаляющих собою мягкий утренний воздух, память моя настойчиво помещает передо мной образ девятнадцатилетней мисс Маевской, изысканно укутанной в соболя и стоящей среди ночи под слепящим арктическим солнцем.
Это не сон, это происходило на самом деле, хотя так давно и далеко, что теперь это видение превратилось в музыкальную фразу. С годами память могла бы угаснуть, если бы не постоянное присутствие в ней образа мисс Маевской. Несмотря на свою смерть, эта женщина существует в моей памяти в некоей постоянно переживаемой форме, как бы во веки веков.
Когда мне было семнадцать, в последний год моего пребывания в Шато-Парфилаже, она уже его покинула, уехала заниматься музыкой в каком-то свободном от кузнечиков пригороде Берлина, города, который был доведен до нищеты, но с ума еще не сошел. Невдомек мне было, что однажды мне придется лететь над Берлином, что буду я смертельно испуганным и разъяренным, буду испытывать тошноту – и решимость – и стыд, сопровождая бомбардировщики, сбрасывающие бомбы, которые, несомненно, разнесут в щепу то фортепиано, на котором занималась мисс Маевска в те годы, когда я любил ее и к ней прикасался. Как же прекрасно было то время, когда ни она, ни я не знали о том неумолимо грядущем разрушении, что распростерлось впереди; когда она была просто девушкой, когда она была жива, а я не был надломлен.
Она подъехала к воротам в июне 1922-го (ее выписали предыдущей осенью), и ее, разумеется, пустили внутрь. Она очень грациозно поприветствовала всех, с кем была знакома, но приехала она именно ко мне – и нашла меня за сооружением изгороди вокруг одного из пастбищ, раскинувшихся высоко на холме, с которого открывался вид на полмира. Я кинулся к ней, бросив молоток и пригоршню старательно обтесанных колышков, но даже в те мгновения, когда она становилась все ближе, обрамленная льдами и снегом, сердце мое сжималось, потому что я знал, что вскоре мне снова предстоит с нею расстаться.