Но вернемся в тот летний московский день. В общем, где бы мы ни появились, к нам присоединялся свежий хиппующий народ, и странно выглядящая шобла постепенно росла. Среди них были разные занятные персонажи, мальчишки и девчонки. Выделялся своей заразительной веселостью Саша Костенко, с которым мы раньше встречались, а в тот день сблизились ещё сильнее. Завершилось все это для меня уже практически ночью. Сначала мы всей толпой на метро поперлись выручать кого-то, кого порезали, потом, не поймав обидчиков, приехали в какую-то большую темную квартиру на улице Жолтовского. Большая часть шоблы осталась внизу во дворе пить портвейн. Юрка затащил меня наверх, желая с кем-то познакомить. Громко звучали The Doors. На полу вяло шевелились слабо одетые юноши и девушки, то ли играющие в наркоманов, то ли являющиеся ими. Я очень устал от этой бестолковщины и свалил по-английски, благо жили мы тогда рядом, на Большой Садовой, 302-бис.
Потом мы с Солнышко мимолетно виделись несколько раз на каких-то сейшенах, неизменно начинавшихся в те времена почему-то композицией The House of the Rising Sun. Привет – привет. Потом он как-то звонил и обращался ко мне с просьбой отмазать своих от кого-то, принимая меня бог знает за кого. Товарищи мои попросили хулиганов не трогать «детей цветов». Значительно позже, году в 2013–2015-м когда все уже забыли и о хиппи, и об их лидере, по Москве прошел слух, что Юра Солнышко умер. Мне почему-то сразу вспомнилось, как он ел тогда в той столовой. Жаль, что так рано закончилась целая эпоха – кусок нашей московской молодой жизни. Солнце зашло.
Мы, наша семья, смогли прочитать Набокова, лишь когда появился самиздат. Спасибо, сосед на Маяковке по кличке Барабан приносил такую литературу постоянно. Когда начались проблемы у моего учителя по восточным единоборствам Алексея Штурмина (о нем напишу позже), меня предупредили, что могут поинтересоваться и книгами его друзей. Мы долго отбирали, что можно хранить дома.
Позже мой друг Виталий Вавилин помог связаться с мэром Монтрё, где в отеле «Гранд Палас» последние пятнадцать лет жил Набоков. Виталий познакомил меня с сыном Владимира Владимировича – Дмитрием, ныне покойным. И позже перед отелем мы с Филиппом поставили памятник. Дмитрий оказался неординарным и очень принципиальным человеком. Когда мы дорабатывали статую в воске для литья, он уже плохо себя чувствовал, но живо интересовался ходом работы. Сделав модель, мы отправили ему фото в разных ракурсах. Он позвонил и деликатно, осторожно, чтобы не обидеть, сказал, мол, вряд ли его отец мог носить никербокеры в таком возрасте. И предложил: может быть, лучше обычные брюки?
Концепция показать великого, творческого человека, одетого респектабельно сверху, но вольно снизу (брюки до колена и альпийские ботинки), разваливалась. Однако через несколько дней Дмитрий Владимирович перезвонил и сказал, что нашел цитату отца, где тот пишет, что если бы он сейчас поехал в Россию, то надел бы никербокеры6 и взял бы с собой сачок.
Есть знаменитая фотография, где Набоков смотрит в объектив поверх пенсне. Она и была взята за основу. Пенсне, конечно, постоянно отрывают от скульптуры. Саркастично настроенный менеджер отеля сказал, что русские туристы очень любят своего писателя, а потому берут пенсне на память. Я спросил, почему он думает, что это именно русские. Он пожал плечами и хихикнул: «Возможно это швейцарцы».
Суриковский институт семидесятых годов был очень необычным учебным заведением. Едва ты входил в вестибюль, тебя сшибал с ног запах щей из столовой, которая располагалась в подвале. Точнее, вестибюля вообще не было. Войдя, ты упирался в лестницу, ведущую вверх и вниз, в столовую. Там слонялись странные типы в грязной одежде. Иногда мелькала профессура. Модный и популярнейший Таир, любимец молодежи; статный герой Курилко-Рюмин, потерявший руку на войне; скромный и незаметный Алпатов, читавший нам историю русского искусства. Алпатов, которому было, наверное, лет шестьдесят, казался нам, студентам, очень старым. Он тихо говорил, и у него постоянно слезились глаза. Было ощущение, что он оплакивает уничтоженное и все еще уничтожаемое темными и безвкусными дурачками великое искусство. В аудитории на его лекциях было темно: показывались слайды. Только его некрасивое одухотворенное лицо, выхваченное светом настольной лампы, выражало страдание. Михаил Владимирович не то чтобы любил русское искусство, он жил им и в нем, дышал им, и то, что творилось с культурой, являлось для него не только трагедией вселенского масштаба, но и личной трагедией. Таких людей было немного. А когда, например, появлялся сам ректор Пал Иваныч Бондаренко в идеально пошитых костюмах, эдакий Лино Вентура, все вокруг замирало. Спустя много лет, когда я работал над образом Пилата Понтийского, передо мной стоял именно его образ. Поговаривали, что он во время войны командовал большим партизанским отрядом и отличался бескомпромиссной жестокостью к врагу и к своим поскользнувшимся бойцам.