Поэт сгорел вместе с домом, так и не проснувшись.


Кёнигсберг, июль, 1981

Котя

Где-то он читал, что у сна есть фазы: быстрый сон и медленный. Медленный, якобы, и есть тот глубокий сон, во время которого нам ничего не снится. Все снится нам во время быстрого сна. Это всего каких-то несколько минут. Так он где-то читал. Но когда утром просыпаешься, а за плечами у тебя чуть ли не целая жизнь, прожитая во сне, не верится, что ты жил ею всего каких-то несколько минут. Он сомневался в том, что понаписывали ученые. Откуда они знают? Кто из них видит сны с секундомером в руках? А кто из них может видеть сны подопытного? В то, что ты проживаешь за ночь десятки жизней, мало верится.

Он проснулся, нащупал на полу будильник, поднес к глазам. До звонка оставалось семнадцать минут. Встать, что ли? – подумал. Вернее, хотел подумать, потому что, додумать ему не удалось – он опять уснул.

И проснулся уже от звонка.

– Скотина, – сказал, накрывая будильник ладонью.

Он лежал с закрытыми глазами и думал: сколько ни посвящается статей стрессам, а о том, что люди каждое утро до смерти пугаются собственных будильников, и о том, сколько эти самые будильники отнимают лет жизни у человека, никто не пишет. Ну, конечно, будильники помогают вовремя прийти на работу. А своевременный приход на работу обеспечивает…

И вдруг он вспомнил свой сон. Весь сразу, хоть так и не бывает. И еще понял, что теперь этот сон ему никогда не забыть.

Он отчетливо видел лицо, глаза, волосы той, которую он так любил во сне. Она была идеальной. Он столько лет убил на поиски идеала, на поиски той единственной, на которой мог бы, наконец, жениться, а она пришла к нему во сне. Он очень хорошо ее помнил, помнил все ее тело. Очень белое. Странно, ведь ему всегда нравились загорелые тела. Белое – до лучистости. Розовые соски, синие глаза, пепельно-русые волосы, длинные и пушистые, они волновались морской пеной. Распахнутый халат. Легкий, скользящий, в маленьких голубых цветочках – незабудках, и они даже пахли, и на них были видны оранжевые крошечные пестики.

Еще он очень хорошо помнил маленький бледный шрамик на левой груди возле соска.

Стук в дверь.

– Ты будешь вставать или нет? – спросила мать. – Уже восьмой час!

– Сейчас, – сказал он.

Хотелось снова уснуть и окунуться в то счастье, которое он пил, обнимая ее. У них даже ничего и не было. Был только маленький бледный шрамик возле левого соска, очень белый бархатный живот, пепельные волосы и синие глаза. И халат – распахнутое поле незабудок.

Мать, уже без стука, толкнула дверь и включила свет.

– Ну-ка, вставай!

Ему пришлось открыть один глаз.

– Встаю.

– Я не уйду, пока ты не встанешь!

– Мать, давай купим электрический будильник. Он, говорят, милосерднее.

– Вставай.

Она большим пальцем открыла ему второй глаз.

Он громко застонал и опустил ноги с дивана.

Мать ушла на кухню.

Откуда во сне этот шрам?! Что за глупость?! Раз все так идеально, то к чему этот шрам? Хотя, он очень даже к месту. А может Она и в самом деле где-то живет? Глупость.

Ему стало тоскливо. Оттого, что Ее наверняка нет на свете.

Сны сбываются с четверга на пятницу. А сегодня среда. Со вторника на среду.

Вот если я сейчас включу приемник, и будет хорошая музыка…, значит, Она есть?..

Он поднес палец к клавише, но включить не решался. Будет или не будет? Есть Она или нет?

– Яичница стынет, – зло крикнула из кухни мать.

Он нажал.

– …заповнэня мажень, – сказал диктор, и еще не успел договорить, Маккартни взял на рояле первые аккорды «Лэт эт би».

– Лэт эт би, лэт эт би-и! – пел МакКартни.

Потом он пел «Естудэй». Пришлось выключить, не дослушав. Можно было опоздать на работу.