– Вельможное панство! – запротестовала взволнованная Марианна. – Я не привыкла к таким восхвалениям и не люблю подслащенных медом речей… Наши леса приучили меня не до панских лебезинь, а до бурь – непогод и до ласк дикого зверя.

Между тем в дверях скромно стоял еще другой гость, незамеченный пока никем, и слушал эту перестрелку похвал с волнением; лицо его то бледнело, то вспыхивало густым румянцем, то покрывалось перелетными тенями от внутренней сдержанной боли.

– Ну, если ты, панно, привыкла к зверю, – заметил Дорошенко, – то, значит, и этих зверей не лишишь своей ласки. Вот старый медведь, задравший немало на своем веку охотников до нашего добра, Богун – полковник, коли слыхала.

– Кто смеет не знать славного Богуна? Имя его гремит из конца в конец света.

– Если оно повторяется панной, то края света уже лишни, – ответил с юным пылом Богун.

– Вот это подписок и есаул мой – Кочубей, – продолжал гетман, – жалуй его, панно, но обходи оком, а то молодая жонка ему выцарапает глаза, вон та козонька-сарна, – указал он на стоявшую в стороне и вспыхнувшую при этом Саню, черные глаза ее, горевшие в эту минуту, как два уголька, напоминали действительно глаза сарны.

– Рада, рада! – пожала Марианна обоим супругам руки.

– А вот Мазепа, один из друзей, у которого, ты говорила, разуму позычать нужно.

В это время гетман бросил взгляд на дверь и, заметив стоявшего скромно хорунжего Андрея, с изумлением воскликнул:

– Ба, мы и не заметили дорогого гостя!.. Прости, казаче, твоя панна заслепила всем нам глаза! Ну, рад встретить хорунжего из надворных команд славного полковника Гострого в своем курене, – и он обнял подошедшего робко Андрея.

Остальные гости двинулись тоже к хорунжему поздороваться, а Марианна подошла между тем к Мазепе.

– Да, мы старые друзья, – протянула она ему обе руки, причем глаза ее зажглись живой радостью, – и я рада, вельми рада видеть моего друга бодрым и готовым стать на помощь отчизне.

Словно околдованный каким-то могучим очарованием, стоял все время неподвижно Мазепа, следя лишь за движениями Марианны; теперь же услышанные им дружеские слова вывели его из остолбенения.

– Прости, Марианна, – проговорил он в волнении, – увидеть лучшего друга – наилучшая радость. В щирости моих слов ты, конечно, не сомневаешься.

– Верю, верю, – ответила она тихо, – и пан Иван пусть не сомневается в моей щирости.

– Садитесь же, друзья мои, – приветливо пригласил гетман, – а ты, наша милая сарна, – обратился он к Сане, – распорядись, чтобы сюда подали и кубков, и меду, и твоей запеканки.

Когда все уселись и комната осветилась канделябрами, а в блестящих золотых кубках заискрилась темная влага, то гетман, подняв вверх свою увесистую стопу, провозгласил первую здравицу за своего друга и наивернейшего упадника Украйны полковника Гострого. Все с шумом и искренними пожеланиями осушили свои кубки.

– Ну, а как же здоровье его? – спросил гетман Марианну.

– Хвала Богу, – ответила Марианна, – еще на медведя ходит сам – на – сам, и коли призовет час, то за твою милость, батько, снесет еще с полкопы ворожьих голов.

– Продли ему, Боже, век! – отозвался Богун.

– На счастье нам и Украйне, – заключил Дорошенко.

– Мой панотец шлет твоей ясной милости, – заговорила Марианна, – и привет, и всякие пожелания, чтоб исполнились, справдились твои думки, а вместе с тем, он шлет тебе листы и от себя, и от нашего гетмана, Многогрешного.

– От Многогрешного? – оторопел даже гетман, так показалось ему невозможным это сообщение.

– Да, от Многогрешного! Отец мой, по просьбе ясновельможного, был у него два раза и много говорил о тебе, о твоих думках и о судьбе нашей несчастной отчизны. Гетман наш, передавал отец, сочувствует стремлениям твоей милости и сам любит отчизну, но открыто станет на твою, батько, сторону лишь тогда, когда будет уверен вполне в твоих намерениях. Для того и нужно будет отправить к нему посла.