– Куриная кость иногда бывает опаснее рыбьей. Не хотелось бы мне иметь такой грех на душе.
Вскоре после того как он отверг расстригу, появился новый жених, студент Хаим Абеатар. Авраам спросил о его семье, и тот ответил, что его отец и мать умерли, близких родственников у него нет, а с дальними он разорвал все связи. И никакого имущества у него нет, только стипендия от одного еврейского общества из Сараева, и она поступает к нему регулярно, так что никому не пришлось бы о нем заботиться до тех пор, пока он не закончит учебу и не найдет работу.
– А почему ты считаешь, что я позволю своей дочери пойти за тебя? – спросил Зингер.
– Потому что ей уже пора замуж, – пожал плечами парень.
Его Авраам запомнил из-за того, что он единственный ничего не обещал и ничего не требовал. Хаим был бледным, с неопределенными чертами лица, сутулым, ни низким, ни высоким, таким, что легко забывался, и таким, что никому, кроме того общества, которое высылало ему стипендию, не мог быть ни малейшей обузой.
Кто знает, может, он и был человеком, предназначенным дочери Авраама.
А потом долго не было никого, соседи даже принялись обсуждать, что же не так с Ивкой Зингер, из-за чего она не вышла замуж; вот тут и появился Соломон Танненбаум.
II
В то время как над головой плясала свадьба господина Мони и его красавицы госпожи Ивки, Амалия Моринь, жена Радослава Мориня, стрелочника железнодорожной станции Новска, меняла компрессы на лбу и груди их единственного сына Антуна.
У мальчика уже четвертый день был жар, мать не понимала, что с ним, отец на вахте, и до понедельника он не вернется. У нее не было денег на врача, точнее, их не было ни на что, потому что денег ей муж никогда не оставлял. Продукты она брала в кредит в лавке господина Штука, а долг ему Радослав возвращал два раза в месяц. Оставлять деньги Амалии было нельзя, потому что все полученное сегодня она сегодня бы и потратила, неважно на что и по какой цене. Завтра было для Амалии далеко-далеко, про завтра она не могла думать; когда все-таки приходилось или когда ее вынуждало сделать это тяжелое и бессловесное отчаяние Радослава, она совершенно терялась, у нее начиналась истерика со слезами и криками, от которых с верхних этажей, из соседских окон и с балконов падали на тротуар горшки с фиалками; истерика, которая могла продлиться и десяток дней, и тогда с Каптола[8]приходили сестры-францисканки, чтобы присматривать за ней, ухаживать и привязывать к кровати. Поэтому при Амалии лучше было не упоминать никакого завтра и не оставлять никаких денег.
В первый день Антун говорил, что у него болит живот, на второй у него заболела голова, а на третий он уже и не говорил, а становился все горячее и горячее, превращался в вулкан, в маленький Везувий, над которым плясала еврейская свадьба. Амалия, может быть, и пошла бы просить их, чтоб были немного тише – ребенок болен, но как господину Мони портить праздник, ведь господин Мони такой хороший и всегда поможет соседям, невзирая на то, кто какой веры. Стоило Антуну застонать и попытаться издать звуки, из которых нельзя было понять ни слова, – бедный сынок! – Амалия начинала проклинать евреев, вечно поганое их семя, но когда ребенок, этот ангел Божий, вера и надежда материнская, замолкал и погружался в спокойный и тихий сон, Амалия думала, что ей, грешнице, в аду гореть из-за того, что плохое подумала и пожелала тем, от кого ничего кроме добра не видела, господину Мони и его госпоже Ивке, которая, может быть, даже и не еврейка, так же как, возможно, и он не еврей, потому как откуда ей, убогой деревенской женщине из Лики, знать и судить, кто еврей, а кто нет, и кто вообще мог обладать такими знаниями, кроме настоятеля, епископа и нашего дорогого Господа Бога.