Тут уж, скорее, сам Том заслуживает осуждения, поскольку за свою жизнь ничего стоящего не создал и лишь… кхм… перераспределял изъятое у других. Да и про себя не забывал, чего уж там…

Конечно, кому-то в жизни везет больше, кому-то меньше, стартовые условия у всех разные, и дисбалансы так или иначе неизбежны, но он, вместо того, чтобы, засучив рукава, трудиться над их выравниванием, улучшая мир своим созидательным трудом, избрал роль паразита, присосавшегося к чужим свершениям. А все его оправдания – жалкий лепет, порожденный элементарной завистью и нетерпимостью неудачника по отношению к тем, кто лучше.

Раздраженным рывком Том перевернул рюкзак и вытряхнул все его содержимое на пол прямо посреди кабинета. Украшения и милые безделушки раскатились в стороны, поблескивая в пробивающихся через жалюзи лучах солнца. С каждой из них у хозяев, возможно, были связаны какие-то воспоминания, запоминающиеся мгновения жизни, свидания, путешествия… Он же видел в них лишь возможность легкой наживы, да еще способ самоутвердиться, проучив доверчивых зазнаек и хоть ненадолго спустив их с небес на землю.

И, кстати, зачем на этом останавливаться, можно свое эго еще как-нибудь потешить. Плюнуть им в чайник, например – «подвиг» как раз его уровня. Уровня обезьяны, только вчера спустившейся с дерева.

Том отступил назад и рухнул в массивное кресло, стоявшее около письменного стола. Его душу захлестнуло отвращение к самому себе, опустившемуся так низко. Будучи ленивым, безвольным и слабым, он не смог сам выбраться из болота нищеты и убожества, и тогда начал мстить тем, кто, проявив настойчивость и усердие, сумел подняться над серой массой и достичь абсолютно заслуженного процветания. Ползая в грязи, подобно червяку, и не имея возможности подняться, он пытался низвести других до своего уровня, макнув их носом в бурую жижу, хоть на миг, но возвыситься над ними в своем извращенном воображении.

Ведь точно такая же пропасть, какая отделяет первобытную обезьяну от современного человека, отделяла Тома от цивилизационных вершин, достигнутых жителями этого поселка. Но он, вместо того, чтобы смиренно взирать на них снизу вверх, с каждым своим вдохом, с каждым ударом сердца стремясь хоть на волосок приблизиться к их идеалу, мог только гадить, гадить, гадить…

Том уставился на свои руки так, словно впервые их видел. Как он мог… как он осмелился прикасаться этими грязными лапами к чужим вещам, лезть ими в шкафы, ящики, рыться в белье и документах!? Это же почти то же самое, как забраться в чужую душу, оскверняя и калеча ее своими уродливыми и низменными помыслами! Та боль, что он причинил ни в чем не повинным жителям дома, будет терзать и мучить их еще долгие годы и, возможно, уже никогда полностью не забудется. Никакое наказание, никакие раскаяния и мольбы о прощении не смогут стереть память о том оскорблении, что он им нанес.

И даже если эти прекрасные и великодушные люди когда-нибудь смогут даровать ему свое прощение, их милосердие не спасет Тома, поскольку он-то сам себя ни за что не простит. До самого конца жалкой и никчемной жизни ему суждено возносить небесам покаянные молитвы и пытаться хоть чем-то загладить свою тяжкую вину.

Том шмыгнул носом и, смахнув набежавшую слезу, достал из кармана телефон и набрал номер ближайшего полицейского участка.

* * *

Я остановил квадроцикл на самом краю обрыва так, что мелкие камешки посыпались вниз, к кромке прибоя. Подождав, пока осядет поднятая пыль, я стянул с лица защитную маску и полной грудью вдохнул соленый морской воздух. Мне хотелось надышаться им про запас, чтобы потом, дома, потихонечку цедить его как дорогой коньяк, закрыв глаза и вспоминая проведенные здесь, на побережье дни.