Знаешь, Бернгард. Эржебетт ведь тоже кое на что открыла мне глаза. Таких, как я специально оберегают от любви и излишней привязанности к кому бы то ни было, чтобы ничего не отвлекало нас от великой цели. Но такая забота может дать и обратный эффект. Когда вдруг разувериваешься в честности старцев-воевод, готовящих тебя к спасительной миссии, возникают всякие мысли… Зачем вообще остаток жизни плясать под чужую дудку, подобно подневольному упырю при Черном Князе? Под дудку лжецов, скрывающих ложь – неважно какую, важно, что ложь – за красивыми словами о чести, долге, ответственности. Быть может, лучше просто… сразу…

Всеволод покосился на мечи у своего горла и у горла Эржебетт.

– И все же ты не сделаешь этого, русич…

Ишь, заладил! Вроде бы – прежний, спокойный тон. Кривая презрительная-надменная усмешка на устах. Невозмутимо-каменное лицо. Вроде бы…

– Не сделаешь…

Но неоправданное повторение одних и тех же слов выдает чрезмерное напряжение и скрытое волнение. Но в глазах, якобы, лениво, и без особого интереса осматривающих обнаженные клинки – холодная настороженность. И где-то в глубине тех глаз – тщательно запрятанный и тихонько тлеющий страх. Маленький такой, придавленный, едва заметный страшок. Неунятый, однако, до конца.

Как и предполагал Всеволод, Бернгард не знал наверняка, осуществит ли его собеседник свою угрозу или нет… И потому тревожился. Что ж, нужно укрепить его сомнение, подбавить страха, взрастить тревогу.

Всеволод собрался.

– Ты не сделаешь э…

А в следующий миг…

– Э-э-э!

Он сделал.

Кое-что.

Громкий вскрик. Резкое движение.

Громкость и резкость были нарочито демонстративными и не имели ничего общего с серьезными намерениями. Но Всеволод все же постарался быть убедительным. Чиркнул себя по горлу, взрезав кожу… только кожу… оставив длинную кровоточащую царапину.

Чуть вдавил меч в горло Эржебетт. Оцарапав и ее.

Она поверила. А может, подыграла. Вскрикнула. Всхрипнула. Всхлипнула.

Но что важнее – поверил Бернгард. Тевтонский магистр изменился в лице и весь аж подался вперед.

Навис над разделявшим их саркофагом.

– Стой! Русич! Сто-о-ой!

А в глазах… Нет, в глазах магистра уже не прежний слабенький, загнанный подальше и упрятанный поглубже страшок. В глазах – СТРАХ. Ужас. Настоящий. Всеохватывающий. Всеобъемлющий.

И еще… Это самое «еще» длилось совсем недолго. Мгновение, не больше. В любой иной ситуации Всеволод счел бы ЭТО игрой теней и факельного света. Но не сейчас. Не здесь. Цепкий глаз лучшего воина русской Сторожи уловил движение в зрачках Бернгарда, прежде чем магистр совладал с собой.

Отражение Всеволода, качнулось и…

И перевернулось в чужих зрачках.

Вот оно что! Вот оно как!

– Смотри! – Эржебетт закричала во весь голос, не щадя стиснутой осиной груди, – Смотри ему в глаза, воин-чужак!

Выходит, тоже видит. Тоже знает. Тоже поняла.

– Смотри! Он, как и я – оттуда! Он – как я! Как я! Как я – он!

Он как она?..

Бернгард отступил от саркофага молча, с перекошенным лицом.

– Теперь ты понял, воин-чужак? – торопливо продолжала Эржебетт. – Понял, откуда он знает то, чего знать не должен, чего не видел и чего не слышал сам.

Нет, этого потрясенный Всеволод еще не понимал.

– Он касался меня, когда я, раненная, лежала в полузабытье с осиновой щепой в ноге. Тогда я не ведала, что происходит. Думала – сон, бред. Но теперь знаю: ни то и ни другой. Он не просто прикоснулся ко мне. Он все узнал через прикосновение. Как узнавал ты! Но тебе-то я открывалась сама. А он… Он – помимо моей воли! Всю меня! Он выпотрошил мои мысли, чувства, память, душу!

А ведь было! В самом деле – было. Та картина возникла как наяву. Беспомощная Эржебетт лежит на ложе, составленном из сундука и лавки, прикрытая медвежьей шкурой. Забылась – то ли во сне, то ли в беспамятстве. А Бернгард тянет к ней руку.