Трисмегист кивнул, набычившись, и чуть попятился, словно собирался сбежать. Княгиня взяла из-за пояса варежку, надела на красную зябнущую руку. Русский тулупчик на ней перевязан был так здорово – и двух княгинь можно было в него завернуть, такая уж тонкая была у этой дамы талия.

– Пойдем со мной, посмотришь, у этого ружья курок туго ходит. Я знаю, ты умеешь ружья чинить, а у меня дома – все дураки, – ласково попросила княгиня, все еще по-немецки. – Пойдем, Борька.

Борька выходил у нее по-немецки как Бурка.

– Только я теперь Иван, барыня, – поправил ее Трисмегист, и княгиня легко согласилась:

– Что ж, Иван так Иван.

Трисмегист потом уж и не удивлялся, как сочетаются в этой невероятной женщине аристократическая тонкость и звенящая, восхитительная вульгарность. Гибкая, как плеть, синеглазая принцесса, в пуховом платке и русском тулупе, она повелевала и распоряжалась, и все это – отборным матом пополам с трескучей немецкой руганью. Осанка герцогини, манеры прачки. Молодая княгиня была напориста, и решительна, и умела себя поставить – даже бывалые арестанты внимали ей с почтением. И делали вид, что слушаются.

И была она – доверчива, добра и глупа. Это проступало чуть позже, когда морок слепящей ее красоты отпускал. Но Трисмегисту княгиня нравилась именно такою – сквернословящая богиня, игра природы. Он с удовольствием притворился, что служит ей – тем более сейчас, когда богатство и сила в полной мере вернулись к госпоже Лопухиной. И прежними остались разве что наивное ее сквернословие и магическая хищная красота.


На улице позади лопухинского дома к Трисмегисту присоединились прежние его провожатые – немонашеского вида монахи. Здоровяки шли за ним бесшумно и на вопрос «Где нынче вход, все там же?» – ничего не ответили, только одновременно пожали плечами.

За рынком стояла покосившаяся, темная от времени деревянная часовенка, возведенная на месте давнего кулачного боя. Иван улыбнулся часовенке, как старой знакомой:

– Здравствуй, матушка! Выходит, все у нас по-прежнему…

Провожатые на подходе к часовенке остановились, притопывая, среди сугробов. Трисмегист оглянулся на них и пошел дальше – в пахнущий ладаном сумрак. В часовне не было никого, горела перед образом последняя одинокая свечка. Иван перекрестился, подпалил от горящей свечи еще одну, потом взял из-за пояса то ли ломик, то ли отмычку – и оружие, и инструмент, – отошел в уголок, наклонился и подцепил на полу незаметную петлю. Открылся люк – Иван уселся на край его, спрыгнул вниз со свечой в руке, потом потянулся и закрыл люк за собою – снизу к петле привязана была веревка.

Пламя скудно озаряло каменные низкие своды – чтобы идти вперед, Трисмегисту приходилось наклонять голову. Подземный ход полого спускался вниз, огонек свечи дергался и плясал, освещая пятнистые стены с замерзшими водяными потеками. «Оттает по весне – и опять будет здесь у нас не катакомба, а водопровод», – озаботился одинокий путник.

Дорога повернула, потолки сделались повыше, в стенах появились крошечные зарешеченные окошки. Такие окошки означали, что дорога проходит под землею неподалеку от подвалов Лефортовского дворца, нынешней царской резиденции. Тот, к кому шел Трисмегист – господин по прозвищу Виконт, смотрящий за московскими татями, – предпочитал обитать неподалеку от действующей власти, держать, так сказать, руку на пульсе. Да и там, где золото – там всегда и золотоискатели.

Дорогу Ивану заступил было близнец тех двоих, оставшихся наверху, но узнал его и кивнул приветливо.

– Где батюшка, в кабинете? – спросил Трисмегист, и толстяк кивнул еще раз. Все охранники Виконта были как на подбор – высоченные, толстенные, без языка и неграмотные. Иван часто думал: такие они тупые, как кажутся, или придуриваются?