Направляюсь в «Крогер». Кончик носа уже потерял чувствительность, и я думаю, что выпить чего-нибудь горячего было бы не так уж и страшно. Если не есть, пока не доберусь домой, то и шансы попасть в неприятности существенно меньше.

Бариста – крошечная, как воробышек, леди лет, должно быть, восьмидесяти, с бледно-лиловыми волосами, уложенными в стиле «гибсон-герл»[3] и заколотыми яркими фиолетовыми шпильками. Спина и плечи согнуты, пальцы поражены артритом, но глаза цепкие, а улыбка доброжелательная. Работает ли она по необходимости, из-за денег, или относится к тем людям, которые, выйдя на пенсию, в скором времени устраиваются где-нибудь на неполный день, потому что дом или муж начинают раздражать и действовать на нервы?

– Тебя как звать, милая? – спрашивает она, беря маркер, и тянется за чашкой.

– Джейн.

Через несколько минут получаю свою чашку. Столики и стулья сдвинуты здесь в уголок бакалейного отдела, из громкоговорителей под потолком льется ненавязчивый джаз, но все перекрывают звуки магазина: громкие, пронзительные выкрики интеркома, звяканье тележек, банок, ящиков, возгласы детей, какой-то ро́ковый саундтрек – все это хаотично, обрывочно и рвано, и оттого сама кафешка в углу бакалейного отдела начинает казаться чем-то чудны́м.

Снова выхожу на улицу. К холоду добавился ветерок. Забредаю на автостоянку. Я вышла с задней стороны плазы, но дорога перед ней приведет меня прямо домой, куда, судя по времени, мне уже пора возвращаться.

Однако вместо этого я стою как замороженная и смотрю на странный павильончик. Расположился он на травянистом островке, одном из нескольких, делящих парковку на секции, и представляет собой железную конструкцию, укрытую с трех сторон тяжелым белым брезентом. С распорок свисают обогреватели с раскаленными докрасна спиралями, а под ними собралась компания пожилых в основном мужчин в похожих бейсболках, темно-синих или черных с желтой вышивкой. Все они надежно укутались от холода, прорывающегося с неплотно закрытой стороны павильона, и сидят за складными столиками перед шахматными досками. Вроде бы ничего такого, но в самой сцене есть что-то мучительно знакомое…

Бывало, и мы с папой играли в шахматы.

Он играл ужасно, и я делала вид, что ушла недалеко, и это бесило его куда больше, чем меня, но все равно мы каждую субботу шли утром в парк рядом с домом или, длинными бостонскими зимами, – в пустующую по соседству церковь. Иногда желание сыграть появлялось у него на неделе, в будний день, но все равно в субботней традиции было что-то особенно притягательное.

Даже потом, после папы, я везде, куда бы мы ни поехали, ищу места, где собираются любители. Я всегда проигрываю – половину партий нарочно, – но желание играть не уходит. Все остальное, что связано с папой, аккуратно сложено и убрано подальше, но вот эта привычка проигрывать, убеждая остальных, что я – сопливая шахматистка, осталась.

Неподалеку, отвлекая меня от мужчин в павильоне, открывается дверца автомобиля. В машине, на водительском месте, сидит молодая, лет двадцати пяти, женщина с вязаньем на коленях.

– Можешь подойти, поговорить с ними. – Она улыбается. – Они не кусаются. По крайней мере, зубами.

С улыбками у меня теперь не очень хорошо – получается страшновато, – но я все же стараюсь изобразить подходящее случаю дружелюбное выражение.

– Не хотела мешать. А они позволяют другим сыграть с ними?

– Иногда. У них там свои порядки, но спросить можно. Там мой дедушка.

Теперь понятно, почему у нее вязание. Слава богу; мадам Дефарж[4] с автомобильной стоянки – это было бы нечто жутковатое.