Синими, нарисованными в 1938-м. Синими – да, не ошибешься.
А под рамку портрета Элизабет кто-то… Она сама, кто же еще? Всунула ветку вербы. И тем, наверное, обозначила себя единственной живой.
– Доброе утро, – сказала фрау Элизабет.
– Доброе утро, – улыбнулся Андреев.
Они договорились встретиться и встретились возле домашних мусорных баков, которые стояли в кустах у кованого забора. «Вот этот – для бумаги, вот это – для органики, а стекло вам придется выносить на улицу. Там общий бак для всего квартала». – «Я не запомню, – сказал Андреев. – Я курю в доме. На кухне». – «Да, мы потом откроем окна. Прошлый постоялец тоже курил». – «Он выиграл или отказался?»
«Почти выиграл позапрошлый. Он был американец индейского происхождения».
Американец индейского происхождения, Джеймс Мейс как-то сказал: «Я не знаю, почему души ваших ушедших стали приходить именно ко мне. Но с этим невозможно было жить. Я приехал, чтобы им помочь».
Вряд ли души умерших в Голодомор обрели покой, но память и памятники – да. Джеймса больше нет. Есть только его разрешение – слушать души умерших, знать, что они могут прийти и не считать это болезнью, сумасшествием. Американец индейского происхождения Джеймс превратил кошмары, в которых боль-дед, проживший всю жизнь на цыпочках сердитого молчания, боль-отец, растворившийся в тяжелом, немужском воздухе злой страны… в которых Платон, Аристотель, Фома Аквинский и Кант тоже, бронзовый, неухоженный, никем не читанный… Превратил кошмары и разговоры, которых Андреев стыдился и видел предвестником «справки», во что-то естественное, приемлемое, не медицинское.
«А моего предшественника-неудачника вы таки отправили в печь?»
«Он был из России», – усмехнулась фрау Элизабет.
«Я должен сказать, что в таком случае мне не жалко?»
«А вы хотите это сказать?» – холодно спросила она.
Вдруг остро захотелось «выпрыгнуть». Слово «выпрыгнуть», забытое и не ношенное добрых тридцать лет, выскочило само, из детства. «Че ты выпрыгиваешь? Самый умный? Ща получишь!»
С ним вместе пришла и подростковая злость. Пролетарская слегка. «Бремя белого человека, да? Собираете нищих, диких, как буйволов у кормушки? Рассматриваете, сравниваете? Африка? Сафари? Опыты? Забавные животные? Только мужчины или женщин-дикарей вы изучаете тоже? Правильно, что еще остается дряхлой Европе? Вздыхать, судить и удивляться. Вы были не такими. Триста лет назад вы уже были не такими. Ваш пра-пра уже ел вилкой и подмывал зад, а мой…! И да, я хочу когда-нибудь плюнуть на гуманизм и толерантность, на «будущее, в котором нам вместе жить», и да, я хочу пожелать ему, неизвестному и не сделавшему мне лично ничего русскому профессору… он же профессор, правда? Простолюдинов для опытов не берем… Так вот – да. Я желаю ему лопаты, бабя-яги и огня в печи пожарче. Им всем… Гореть в аду».
Андреев кипел, молчал и разглядывал коричневый мусорный бак. А фрау Элизабет терпеливо ждала, пока он перестанет разговаривать сам с собой. Она мягко улыбалась, может быть, хотела помириться, но Андреев видел в улыбке только подчеркнутое высокомерие сильной сдержанной аристократки…
«Вот этот синеглазый мальчик. Виктор, да? Мне думается, что он был Виктором. Из тридцать восьмого года, на портрете, он, кажется, не кровный ваш родственник? Не так ли? Тогда зачем он там? И где ваши женщины?»
Элизабет вздрогнула, побледнела и перестала улыбаться.
«Виктор?… Нет, мы называли его Рудольфом. Но Виктор тоже было его имя. Виктор-Рудольф. Да. И он не родственник. Не кровный родственник. Вы правы…»
Полотенца были красными. Восемь красных полотенец, с каждым из которых можно было пойти на первомайскую демонстрацию. Вытирать лицо – и не только лицо красным – для бывшего советского человека это испытание. Но Андреев справился.