– Послушай, любезный, – говорил он полусонному хранителю плащей и калош, – одолжи мне какую-нибудь шинель и фуражку или хоть ливрею и картуз, чтоб доехать до дома. Я Долевский. Мой человек и экипаж пропали без вести.

– С удовольствием, – отвечал тот, узнав знакомый ему голос. – Только ливреи-то наши немножко позатасканы… будет неладно. Вот у Петрушки новая ливрея, да на беду такая длинная, что вы в ней просто запутаетесь.

– Все равно, братец. Я готов окутаться теперь в саван, лишь бы скорее отсюда уехать.

– Сохрани от этого, Господи!.. Если б вы пожаловали часом прежде, я мог бы представить вам любой плащ или шубу, их была здесь целая пропасть. А теперь господа разъехались и все разобрали. Не приложу ума, как услужить вам! Позвольте-ка, однако ж, позвольте: кажется, там, на верхней полке, что-то лежит… Ну, слава Богу! Вот вам енотовая шуба, шляпа и калоши. Хоть они и больно ветхи…

– Ничего, братец, ничего, – говорил Долевский, торопясь облечься в оставленную Иваном Ивановичем Росниковым одежду, – я сей же час пришлю тебе обратно всю эту дрянь с моим человеком, а взамен ее возьми, пожалуйста, мой противный капуцин и маску, под которой я совсем задыхаюсь. Дарю их тебе за хлопоты, отныне я не намерен больше маскироваться! – Тут Долевский выбежал на улицу и, бросясь в сани первого попавшегося ему на глаза извозчика, помчался домой.

X

Он был очень изумлен, заметя, что дверь маленького подъезда, доступная только ему, была не заперта.

– Нет сомнения, – кричал он, вбегая в кабинет и бросая на пол шляпу, шубу и калоши Ивана Ивановича, – нет сомнения, во всем этом кроется какой-нибудь ужасный обман, давно известный целому свету!

Тут растворил он наотмашь двери залы и побежал к Анне Петровне.

А спасенный этим порывом Росников вышел на цыпочках из залы, зацепясь ногою за неожиданно возвращенную ему одежду, поднял ее и мигом надел на себя, затем бросился опрометью из дома.

– Из всех чудес нынешней ночи, – бормотал он, стремительно выбегая на улицу, – явление моей шубы, шляпы и калош – самое необъяснимое чудо!

Долевский вошел к Анне Петровне, сгорая адскою жаждою стать наконец лицом к лицу с вероломною, насладиться ее испугом и напрасными мольбами. Но он был встречен вовсе не так, как ожидал. При его появлении лицо Анны Петровны выразило не боязнь и замешательство, а какое-то гневное изумление, смешанное с презрением. Расширив глаза, смотрела она на своего мужа, как смотрит неприступный судья на дерзкого и закоснелого преступника.

– Как смели вы войти сюда? – спросила она грозно.

С своей стороны Долевский, остолбенев от такого приема, тоже вперил удивленные очи в лицо жены.

– Я пришел, – отвечал он наконец зловещим, глухим голосом, – я пришел, сударыня, требовать отчета в ваших поступках.

– Вы? В моих поступках? Вы потеряли на это вечное право, и я не хочу вас более ни слушать, ни видеть.

– Нет, Анна, – вскрикнул Долевский, – не так скоро откажусь я от этого права, как ты полагаешь! Моя несчастная ветреность разве может оправдать твое холодное вероломство? Должна ли ты платить мне злом за зло? Разве для тебя легко смыть позор с нашего дома? Спроси об этом самых легкомысленных женщин, тебе скажут, что отныне он неизгладим и что этим я обязан одной тебе, тебе, которую я уважал более всего на свете, которую считал образцом чистоты и благоразумия, которую любил нежно и почтительно, которой верил безусловно и без всякого опасения.

Волнение чувств захватило голос Долевского. Он замолчал, но колеблющаяся грудь, судорожно сжатые губы и бледность щек показывали, как истинно, как глубоко его огорчение. В самом деле, только теперь, когда он убедил себя в невозвратной утрате сердца Анны Петровны, только теперь он почувствовал, до какой степени любил ее. С ним случилось то же, что случается обыкновенно с ветрениками, которые понимают всю цену сокровища тогда только, когда его потеряют.