– Дума положила, – спокойно ответил старый боярин, – до времени тебя и сына твоего отсюда не выпускать. А чтобы зла никто вам никакого не учинил – взять тебя и сына за приставы.

– Изменники! Злодеи! Предатели! – воскликнула Марина, подступая к боярину и сверля злобными очами. – Как смеете вы мной распоряжаться?

Я не хочу здесь быть! Я сейчас…

– Не выпустим! – спокойно сказал боярин, – не круши себя напрасно.

И без поклона, повернувшись к дверям, он вышел из комнаты.

Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество и под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город.

Устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли «царевича» и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королевичу, так как вопрос о воцарении его был уже решен вполне определенно.

Что же касательно Марины, то перед ней был поставлен выбор: либо добровольное удаление с сыном на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен.

Но Марине долго раздумывать не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с польской ратью была незначительна.

Волей-неволей пришлось остановиться на «добровольном» удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков.

На следующую ночь под покровом темноты Марина бежала из Калуги.

Ее сопровождал только небольшой отряд казаков во главе с Иваном Заруцким.

Под сенью креста православного

Осень 1608 года стояла удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою, ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, нежаркие, которые свойственны только северной осени.

И как бы в противоположность этой тихой осени богоспасаемый город Ростов – «старый и великий», всегда спокойный, сонный и неподвижный – в эту осень сам на себя не походил…

На улицах заметно было необычайное оживление и движение: на перекрестках, на торгу, на папертях церквей – везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, советовались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали.

И в приказной избе тоже кипела необычайная работа: писцы под началом дьяка усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк помногу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сентову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сентов был также целый день в суете: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и ратному делу.

Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей.

В саду того дома, где помещалась инокиня Марфа Романова со своими детьми Мишей и Танюшей, и с деверем своим, шла между Марфой Ивановной и боярином Иваном Никитичем такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях, да перекрестках.

– Час от часу не легче, – говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, – одной беды избудешь, к другой себя готовь!

– Словно тучи, идут отовсюду беды на Русь, – сказал угрюмо сидевший около инокини боярин Иван Никитич, – и просвету между туч не видно никакого! Одна за другой спешит, одна одну нагоняет… Сама посуди: от одного самозванца Бог Москву освободил, – и году не прошло, другой явился, а с ним и ляхи, и казаки, и русские изменники… и вот куда уж смуту перекинуло: под Тушино! Москве грозят, обитель Троицкую осаждают, да сюда уж пробираются, в Поволжье… Спаси Господи и помилуй!