Заварзин вернулся из Яранки – все из рук падало. По дороге припомнил весь вчерашний день, ребяток припомнил, лицо рыжего паренька, мальчика в очках, личико девочки, и стало ему невыносимо печально. Он послонялся по пасеке, равнодушно проводил глазами новый рой, который, поклубившись над точком, полетел в шелкопрядники, взялся было качать мед, но на первом же улье его ожалила пчела. В самую переносицу, во вчерашнюю рану. Заварзин бросил дымарь, содрал через голову халат вместе с рубахой и сел на крыльцо.

В это время и подкатила на машине Катя Белошвейка.

– Господи! – простонала она. – Я подумала, врут люди…

Глаза от укуса успели заплыть, распух нос.

– Это пчела, – вяло соврал Заварзин. – Потревожил, вот и получил.

– Вижу, какая пчела. – Катя села за руль; взвыл стартер. – Хоть бы пятак приложил!

Едва ее «Москвич» скрылся в облаке пыли, с чердака спустился заспанный Артюша, заулыбался разбитыми, с засохшей кровью губами.

– Бать, а что она приезжала?

– Машину ремонтировать, – бросил Заварзин. – Пойди умойся.

Катя Белошвейка и в самом деле несколько раз притаскивала на буксире «москвичок», и Заварзин чинил двигатель, менял мост и однажды правил крыло и дверцу, когда Катя опрокинулась возле мельницы.

Артюша пожмурился на солнце, сладко потянулся.

– Бать, а давай посватаемся к ней? Жениться хочу-у… Она вон какая вся бе-еленькая, ровно пенка на молоке.

– Осенью, Артемий, и посватаемся, – серьезно сказал Заварзин. – Женятся-то когда? Осенью.

– Осенью мне идти надо, – озабоченно проговорил Артюша. – Осенью жениться не с руки.

Осенью Артюше становилось особенно худо. Он делался молчаливым, вдохновенным, однако гримаса какой-то боли не сходила с его лица. Поначалу Заварзин спрашивал, не заболел ли он, не сводить ли его к фельдшеру, но потом привык. Артюша почти ничего не ел, не пил, и наконец, одевшись в парадную форму, с погонами и петлицами, уходил неведомо куда. Обычно он возвращался уже по снегу, беспогонный, грязный и худой. Скорее всего он попадал в комендатуру, где с него снимали погоны и отправляли домой. Каждый раз он стирал форму, гладил, пришивал новые, со званием на ступень выше, погоны и на все расспросы отвечал, что был на учениях. После «сборов» Артюша веселел, доставал свои бумаги, рулон шпалер и начинал изобретать. Бывало, просиживал ночами, чертил что-то, писал и иногда вдруг громко и жутковато смеялся.

Ранним утром, возвращаясь из Яранки, Заварзин вспоминал и заново переживал не только вчерашний пожар и нелепую схватку возле него. В памяти неожиданным образом всплыл случай, чем-то очень похожий на этот, но такой давний, что теперь не было от него ни жгучей обиды, ни ярой жажды немедленно отомстить. Наоборот, воспоминание отдалось в сердце теплой грустью и даже какой-то радостью, так что приглушило сегодняшнюю ярость и обиду.

В парнях Заварзин был гармонистом, причем играть начал рано, лет в тринадцать, так что к шестнадцати ни одно игрище, ни одна гулянка без него не обходились. От отца досталась ему русская гармонь, привезенная еще из Вятской губернии, с которой ни однорядки, ни хромки тягаться не могли, поэтому молодежь гуртилась возле Василия. А гармонист в Стремянке всегда считался первым парнем, если, конечно, не зазнавался и не ломался, как худая девка. Чаще всего ему доставалась самая красивая невеста, первый стакан на гулянке, да и верховодил среди парней чаще всего гармонист. Иногда стремянские ходили ватагой в Яранку, яранские, в свою очередь, – к стремянским, и тогда гармонисты обоих сел играли до рассвета. На одном из таких игрищ Василий Заварзин и присмотрел Дарью. Случилось это летом, перед самой войной. Молодежь в Стремянке, словно предчувствуя ее, веселилась как-то азартно, взахлеб; будний ли, праздничный вечер – все равно пляски до утра. Однако вдруг стал пропадать гармонист. Вроде только что был, играл на берегу, говорят, спустился к реке воды попить – и будто в ту воду канул. Потом уже кто-то видел его бегущим по яран-ской дороге с гармонью под мышкой.