Что это? Полвека или полгода назад? Никитенко или Булгаков, Бердяев, Струве? Дневник шестидесятых годов или «Вехи»? Те же мысли, чувства, те же слова, те же звуки голоса. «Все это уж было когда-то». Было и есть, есть и будет. Отвратительная скука русских реакций, неземная скука вечных возвратов, повторяющихся снов.
Все так же нечувствительно, постепенно – постепеновец доходит до воззвания к ежовым рукавицам.
«Если бы правительство показало, что с ним шутить нельзя, то мода эта (на нигилизм) быстро прошла бы. Единственной уздой русского человека до сих пор был страх; теперь страх этот снят с его души». Страха не стало – оттого и гибнет Россия.
Но если так, то николаевское царствование не было ошибкой»; уж если кто сделал ошибку, то сам Никитенко, осудивший царство страха. Прав был Николай, прав был Уваров, желавший «подтянуть» Россию, «отодвинуть на пятьдесят лет».
Оказывается, что в России, хотя «народ никогда ничего не делал, а все за него делала власть», – все же не избыток, а недостаток власти. «Чего смотрят высшие власти?.. Едва ли в каком-нибудь благоустроенном государстве инерция правительства доходила до такой степени, как у нас».
Эта желанная власть явилась, наконец, в лице Муравьева. «Меры Муравьева начинают приносить плоды: восстание [Польши] почти прекращено. Пора, пора действовать в духе одной системы, не сворачивая в сторону ни на одну линию».
Когда генерал-губернатор Суворов отказался участвовать в поднесении образа Муравьеву, говоря, что не может оказать этой чести такому «людоеду», – Тютчев, благороднейший из русских поэтов, назвал это пошлостью в пошлейших стихах:
«Если уж пошло на то, так Россия нужнее для человечества, чем Польша, – решает Никитенко. – У России есть будущность. – Нас упрекают могуществом нашим, как преступлением. Но разве мы украли наше могущество? Мы добыли его терпением и кровью».
«Смотрите, не лизните крови!» – предостерегает он русских нигилистов и тут же с «людоедами» лижет кровь.
«Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу?» – не вспомнились ему тогда эти его собственные слова.
Маятник вправо – маятник влево; но дело не в нем, а в стрелке часов, которая движется от одного полдня к другому – от одного тихого ужаса к другому.
Уже в 1858 году поворот назад становится очевидным. Запрещено употреблять в печати слово «прогресс». На докладе Ковалевского, в котором говорилось о прогрессе гражданственности, Александр II собственноручно написал: «Что за прогресс? Прошу слова этого не употреблять».
В следующем 1859 году: «Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий». Но начало без последствий – в этом вся сущность рабьей свободы: по устам текло – в рот не попало.
В 1861 году, несколько дней спустя после Манифеста: «Право, никогда еще, даже при Николае Павловиче, университеты наши не были в таком положении, как теперь. «Современнику» – предостережение. Министр усиливается запретить Некрасова».
«Коварнейшая погода: солнце светит ярко, как летом, а между тем страшный холод. Прелестные майские дни, нечего сказать! Сегодня ночью выпал снег. Надевай опять шубу. На душе уныло, мрачно, безнадежно. – Тощая зелень из полумертвой земли».
Бедный подснежник рабьей свободы, побитый морозным утренником. Мнимая весна – петербургская оттепель.
«Государь намерен закрыть некоторые университеты.