Комитеты кругом, в комитетах споры-разговоры…

В каждом полку комитет, в каждой роте комитет, в корпусе будто комитет был, да что там – каждый нижний чин и тот сам себе комитет, только бы глотка гремела. У меня, не в похвальбу будь сказано, смекалка не на палке – фронт научил, и два Георгия в грудь не задарма влеплены. Вторая рота в голос порешила:

– Будь ты, Максим Кужель, товарищ неизменный, будь нашим депутатом и мозолистыми руками поддерживай наш солдатский интерес.

То ли от страху, то ли от радости руки у меня дрожат – папироску сворачиваю, – однако виду не подаю и, закурив, отвечаю:

– Служил царю, послужу и псарю… Малоученый я, но не робею и за солдата душу отдам.

– Крой, Кужель.

– В обиду не дадим.

– Верой и правдой чтоб.

Закрутил я ус кренделем – и в комитет.

На привольном воздухе комитет, в офицерской палатке. Бывало, до этой палатки четырех шагов не дойдешь – стоп! Вытянешься – того гляди шкура лопнет: «Гав, гав, гав, разрешите войти!» Теперь, шалишь, кому захотелось, и лезь в комитет, как в дом родной. Заходит серый и с офицером за ручку: «Как спать изволили?», а то еще того чище: развалится серый, будто султан-паша, закурит табачок турецкий и под самый офицеров нос дым этак хладнокровно пускает, а он, его благородие, вроде и не чует.

И смешно, и дивно…

Вернусь в роту, расскажу-размажу, гогочут ребята, ровно жеребцы стоялые, и вздыхают свободно.

Дальше – больше, о доме разговоры пошли.

– Скоро ли?

– Да как?

– Пора бы…

– Сиди тут, как проклятый.

– Покинуты, заброшены…

– Защитники, скотинка бессловесная.

Солдатская секция и в комитете нет-нет да и подсунет словцо:

– Как там?

– Ждите, братцы. Газеты пишут, скоро-де немцам алаверды, тогда замиренье выйдет и мы, как всесветные герои, мирно разъедемся по домам Родины своей.

– Три года, ваше благородие, газеты рай сулят, а толку черт ма.

– Помни долг службы.

– Больно долог долг-то, конца ему не видать.

– Много ждали, немного надо подождать.

Тут у нас разговор глубже зарывался.

– Не довольно ли, ваше благородие, буржуазов потешать? Наше горе им в смех да в радость.

– За богом молитва, за Родиной служба не пропадет.

– Надоели нам эти песни. Воевать солдат больше не хочет. Довольно. Домой.

Начальники – свое:

– Расея наша мать.

Мы:

– Домой.

Они знай долдонят:

– Геройство, лавры, долг…

А мы:

– Домой.

Они:

– Честь русского оружия.

Мы в упор:

– Хрен с ней, и с честью-то, – говорим, – домой, домой и домой!

– Присягу давали?

– Эх, крыть нам нечем, верно, давали… – И какая стерва выдумала эту самую присягу на нашу погибель?

Оно хотя крыть и нечем, а к офицерству стали мы маленько остывать.


С горя, с досады удумали с соседними частями связаться. Набралось нас сколько-то товарищей, приходим в 132‑й стрелковый. Жарко, тошно. Солдаты и тут в нижних рубашках, распояской гуляют, а которые босиком и без фуражек.

– Где у вас комитет, землячок?

– Купаться ушли, а председатель в штабе дежурит.

Вваливаемся в штаб.

Председатель комитета Ян Серомах, с засученными по локоть рукавами, брился стеклом перед облупленным зеркальцем, стекло о кирпич точил.

– Рассказывай, председатель, какие у вас дела?

– Дела, – говорит, – маковые…

И так и далее катили мы веселый солдатский разговор, пока Серомах не выбрился. Оставшийся жеребиек стекла он завернул в тряпицу, сунул в щель в стене и, обмыв чисто выскобленные скулы, поздоровался с нами за руки:

– Ну, служивые, вижу, вы народы свои, народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни самому черту… Гайда в землянку, чаем угощу.

Чаек, заваренный ржаными корками, пили мы вприкуску, с сушеной дикой ягодой, а ягоду Серомах насобирал, в разведку ходючи, и председатель рассказывал нам, как они своего полкового командира за его паскудное изуверство перевели на кухню кашеваром; как послали в корпусной комитет депутацию с требованием отвести полк в тыл на отдых; как на полковом митинге постановили чин-званье солдатское носить и фронт держать, пока терпенья хватает, а то срываться всем миром-собором и гайда по домам.