– Мила, мила.

– Едем, товарищи… Кому и быть дружным, как не нам, фронтовикам?

– Известно… Артелью не пропадем.

– А домой-то когда же?

– Домо-о-ой?.. Али давно бабу не доил?

– Буржуев и в России много. Проканителимся тут, а там без нас всю землю поделят и всю воду отсвятят.

Желающие стали записываться в отряд… Кого речь прошибла, кому хотелось быть поближе к дому, а кто и спал и видел, как бы на станцию Кавказскую до водки добраться.

Записался в отряд и Максим.

Долго выбирали командиров, потом разместились по вагонам и подняли хай:

– Давай отправление!

– Мы записались не гарнизонную службу нести!

Продукты розданы, речи сказаны, эшелоны отваливали с музыкой, с криком – ура! ура! – и со стрельбой вверх.


И снова замелькали, закружились телеграфные столбы, верстовые будки, курганы, кусты, овражки…

Солдаты в вагонах, солдаты на вагонах, солдаты на буферах и так по шпалам шайками текли. По дорогам в телегах и на линейках скакали казаки, хуторяне, бабы, шли старые и малые – с бутылками, четвертями, с ведрами, кувшинами, будто на Иордань за крещенской водой.

На Кавказской – скопище людей, лошадей, эшелонов. Дальше ходу не было: под Ростовом фронт стоял, и в сторону Екатеринодара партизаны рыли окопы, отгораживаясь от Кубанской рады.

За станицей, перед винными складами, день и ночь ревмя ревела, буйствовала пьяная многотысячная толпа. Солдаты, казаки и вольные недуром ломились в ворота, лезли через кирпичные стены. Во дворе упившиеся не падали – падать было некуда – стояли, подпирая друг друга, качались, как гурт скота. Некоторые умудрялись и все-таки падали; их затаптывали насмерть.

В самом помещении пьяные гудели и кишели, будто раки в корзине. Колебался свет стеариновых свечей, на стенах под сетками поблескивали термометры и фильтры. В бродильных чанах спирт-сырец отливал синеватым огнем. Черпали котелками, пригоршнями, картузами, сапогами, а иные, припав, пили прямо как лошади на водопое. В спирту плавали упущенные шапки, варежки, окурки. На дне самого большого чана был отчетливо виден затонувший драгун лейб-гвардии Преображенского полка в шинели, в сапогах со шпорами и с вещевым мешком, перекинутым через голову.

У одного бака выломили медный кран, живительная влага хлынула на цементный пол.

Кругом блаженный смех, объятья, ругань, слезы…

Во дворе жаждущие ревели, подобно львам, с боем ломились в двери, в окна:

– Выходи, кто сыт… Сам нажрался, другому дай!

– Сидят, ровно в гостях.

– Допусти свинью до дерьма, обожрется…

В распахнутом окне третьего этажа стоял, раскачиваясь, старик в рваном полушубке и без шапки. В каждой руке он держал по бутылке – целовал их, прижимал к груди и вопил:

– Вот когда я тебя достал, жаланная… Вот оно коко с соком…

Старик упал на головы стоящих во дворе, сломал спинной хребеток, но бутылок из рук не выпустил до последнего издыхания.

Из подвального люка вылез хохочущий и мокрый как мышь, весь в спирте, солдат. Грязны у него были только уши да шея, а объеденная спиртом морда была сияюща и красна, будто кусок сырой говядины. Из карманов он вытаскивал бутылки, отшибал у них горлышки, раздавал бутылки направо-налево и визгливо, ровно его резали, верещал:

– Пей… Пей… За всех пленных и нас, военных… Хватай на все хвосты, ломай на все корки… Э-э, солдат, солдат, солдатина…

Водку у него расхватали и, жалеючи, стали выталкивать со двора вон:

– Землячок, отойди куда в сторонку, просохни, затопчут…

– Я… Я не пьян.

– А ну, переплюнь через губу!

– Я… я, хе-хе-хе, не умею.

Вытолкали его из давки, и он пошел, выписывая ногами мыслете и подпевая с дребезгом:

Всю глубину материнской печали