Сохранилась собственноручно написанная инструкция Миниха драгунскому поручику Левицкому, где в полном соответствии с незатейливыми нравами текущего столетия говорится: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ея императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем письмами. Ежели по вопросам о нем где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом его видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется, то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать».

Между прочим, дипкурьер, путешествующий по чужому паспорту и под чужой фамилией – уже не дипкурьер, а разведчик. Несколько иная категория и несколько иные правила добровольно принятой на себя игры…

Тогда, осенью 1738 г., не получилось. Но на следующий год к поручику Левицкому присоединились капитан Кутлер и поручик Веселовский. Прочитав инструкцию, они цинично ухмыльнулись, сели на коней и поскакали в Европу (хотя какая из Польши, если присмотреться, Европа? Смех один…)

Что там у них произошло, в точности неизвестно. Однако Синклер с тех самых пор числится безвестно пропавшим, а его бумаги каким-то образом оказались в Петербурге… Швеция устроила истерику, но улик не было…

При воцарении Елизаветы недоброжелатели Миниха убедили императрицу отдать фельдмаршала под суд, но он и там не дрогнул. Когда следователи надоели ему долгими и нудными вопросами, Железный Дровосек им бросил презрительно:

– Да пишите вы сами, что хотите…

Ну, они и понаписали, от всей своей гнилой фантазии! И Елизавету-то Миних собирался арестовать заодно с Бироном, и со взятием Данцига протянул за взятку… Светлейший князь Никита Трубецкой, нынешний прокурор, а некогда подчиненный Миниха (уличенный фельдмаршалом в лютом казнокрадстве), настырно зудел:

– Признаешь ли себя виновным?

Миниху это надоело, и он рявкнул:

– Признаю! Виновен, что тебя, вора, не повесил еще в крымскую кампанию!

Это было! Трубецкой заткнулся, а многочисленные свидетели невольно прыснули в чернильницы…

Миниха приговорили к четвертованию. Тогда еще никто не знал, что Елизавета намеревается отменить смертную казнь, но все – и судьи, и осужденные, и зрители – привыкли накрепко, что живыми с плахи не возвращаются…

И вот их ведут – Остермана, графа Левенвольде, прочих. Все до одного заросли дикой бородой, одеты неряшливо, Остерман бухнулся в обморок при виде палача…

А вот он – Миних. Единственный из всех чисто выбрит, в парадном мундире. Идет строевым шагом. Раздает солдатам и палачам кольца с пальцев, а драгоценные табакерки швыряет в толпу. Кладет голову на плаху. Услышав помилование, правда, разрыдался – нервы не выдержали. Но потом, в тюремной камере, перед отправкой в ссылку, становится прежним. Сохранились воспоминания советника полиции князя Шаховского, пришедшего объявить приговор и рассадить ссыльных по кибиткам.

Граф Остерман и Головкин «громко стенают», жалуясь на недуги. Граф Левенвольде, бывший обер-гофмаршал, известный раньше спесивец, расклеился совершенно: «…увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде». Все трое – заросшие, в грязной одежде, сломленные. А вот и Миних: «Как только в оную казарму двери передо мной отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна, ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро раствореннами глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видеть, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотрел на меня, ожидая, что я начну…»