Прекрасно это понимавший в свое время Пушкин отзывался о затее «верховников» с явным неудовольствием: «Владельцы душ, сильные своими правами, всеми силами затруднили б или даже вовсе уничтожили способы освобождения людей крепостного состояния, ограничили б число дворян и заградили б для прочих сословий путь к достижению должностей и почестей государственных».
Россию ждала хунта из восьми магнатов, что ничем не лучше тирана-одиночки на троне. Хрен редьки не слаще. Что пнем по сове, что сову об пень…
Кстати, наша хитрющая восьмерка и не заикнулась, что это именно они навязали кандидатке столь обременительные условия. Дело они представили так, будто Анна в кротости своей сама предложила Верховному тайному совету снять с нее тяжкое бремя государственных дел. Знаменитый церковный иерарх Феофан Прокопович, вошедший в число «представителей общественности», вспоминал: «Некто из кучи тихим голоском, с великою трудностию промолвил: “Не ведаю, де, и весьма чуждуся, из чего на мысль пришло государыне тако писать?” – то на его слова ни от кого ответа не было».
«Общественность», конечно же, прекрасно смекнула, что к чему. Но повсюду снова стояла гвардия! Феофан Прокопович писал: «… которые вчера великой от его собрания ползы надеялись, опустили уши, как бедные ослики, шептания во множестве оном пошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел, и нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам, в сенях и избах многочинно стояло вооруженного воинства…» Кем же еще могло быть это воинство, как не гвардией? Не сиволапую же армейскую пехоту привлекли к столь важному делу…
Вот только совсем скоро оказалось, что вызванная для устрашения «общественности» гвардия придерживается другого мнения по поводу истории с «кондициями»!
Умонастроения дворянства (а значит, и гвардии) саксонский посланник Лефорт в донесении охарактеризовал так: «Боятся аристократической олигархии более, чем деспотической монархии».
Когда Анна прибыла в Москву, среди дворянства началось глухое брожение. Что произошло в течение десяти последующих дней, историки так и не смогли установить во всех деталях. Кто именно зажигал, тоже неизвестно, но всерьез полагают, что «основным пропагандистом среди гвардейцев стал ее (т. е. Анны. – А. Б.) родственник Семен Салтыков, майор гвардии» (Е. Анисимов). А, в общем, конкретные имена не так уж и важны. Главное, гвардия была против кондиций. В России того времени это означало: все, считай, и решено…
Три февральских недели 1730 г. дали невиданный ранее в Отечестве нашем выплеск – все кинулись писать конституции так охотно и сноровисто, словно всю сознательную жизнь этим и занимались.
Вдруг замечают друзья: вместо того, чтобы присоединиться к столу, на коем имеет место быть вдоволь венгерского, их друг и сослуживец, поручик Феденька, долго и старательно царапает гусиным перышком по бумаге, не забывая, что характерно, вовремя обмакивать его в чернила, и этим странным занятием всецело поглощен.
– Что там балуешь, Феденька? – вопрошают сослуживцы в некоторой оторопи. – Амурное послание, поди, согласно Талеману?
А Феденька, не отрываясь от своего занятия, высунув от крайней умственной сосредоточенности кончик языка, отвечает степенно:
– Конституцию пишу!
Честное слово, я не особенно и преувеличиваю. Эти февральские недели знамениты тем, что по рукам стала кружить масса конституций, частенько написанных людьми, которых в подобных намерениях никто ранее и подозревать не мог – вроде нашего преображенского поручика Феденьки. Это массовое творчество отмечали и отечественные мемуаристы, и иностранные посланники. Вот, для примера, отрывки из донесений дипломатов, прусского Мардефельда и французского Маньяна: «Все русские вообще желают свободы, но они не могут согласиться относительно меры и качества ее и до какой степени следует ограничить самодержавие… Одни хотят ограничить право короны властью парламента, как в Англии, другие – как в Швеции; иные полагают учредить избирательную форму правления по образцу Польши…»