Конечно, тогда никто из вождей Октября, вождей большевизма, не задумывался об осуществимости учения Карла Маркса о коммунизме, об осуществимости скачка из царства необходимости в царство свободы. Сомнение в истинности марксизма как подлинной науки никогда не посещало Троцкого, как и Ленина. Марксизм для них был символом веры. Троцкий умирает в 1940 г., сохраняя в своем сердце веру в неизбежность всемирной пролетарской революции. Как истинно верующий человек не сомневается в существовании Бога, так и революционер-марксист не мог, по определению, сомневаться в неизбежности царства коммунизма на земле. Не сомневались в истинности марксистского учения о коммунизме даже меньшевики, тот же Мартов.
До середины 1920-х годов, как утверждалось в «Азбуке коммунизма», партийном учебнике, составленном Бухариным и Преображенским, среди большевиков сохранялась вера, что «коммунистическая революция может победить только как мировая революция… При таком положении, когда рабочие победили в одной стране, очень затруднено экономическое строительство. Для победы коммунизма необходима победа мировой революции» [16, с. 442].
Сегодня можно сказать, что в одном большевики середины 1920-х годов были правы. Коммунизировать русского крестьянина советская власть так и не сумела. Другое дело, что сама по себе коммунистическая идея была утопией. Парадокс состоял еще и в том, что даже враг «большевистской деспотии» Николай Бердяев сохраняет до конца жизни веру в возможность осуществления учения Карла Маркса о коммунизме, о преодолении овеществления человеческих отношений и соответственно позитивно оценивает Октябрь до своей кончины, т.е. до второй половины 1940-х годов. И сам по себе этот факт свидетельствует о том, что жажда преодоления буржуазности была характерна даже для той части русской интеллигенции, которую Ленин обозвал нехорошим словом. Бердяев в своем «Самопознании» признается, что он с чувством облегчения встретил большевистский Октябрь, ибо «верил во внутренний процесс перерождения коммунизма, в освобождение от гнета, которое произойдет через духовное возрождение» [4, с. 346]. «Я был совершенно убежден, – пишет он, – что старый мир кончился и что никакой возврат к нему невозможен и нежелателен» [4, с. 478]. Парадокс на парадоксе. В отличие от материалиста Троцкого идеалист Бердяев верит, что закрепленная в сталинской Конституции 1936 г. отмена частной собственности на производство, запрет на эксплуатацию человека человеком «пробуждает и расковывает огромные силы русского народа». Правда, считает Бердяев, «свободы человека все еще нет» [3, с. 244].
Так вот. Когда мы сегодня возвращаемся к поставленному еще в 1932 г. Львом Троцким вопросу о человеческой цене начатого большевиками коммунистического эксперимента, мы обязаны учитывать то, что не могли и не хотели предвидеть ни Троцкий, ни Бердяев. История начисто опровергла все, на чем держалась вера последнего в исторический смысл Октября, его вера в то, что «возврата нет к тому, что было до большевистской революции», что все «реставрационные попытки бессмысленны и вредны, хотя бы то была реставрация принципов Февральской революции» [4, с. 476].
Но сегодня Россия вернулась к программе кадетов, к программе строительства того, что называлось «буржуазной цивилизацией». Главное, что мы сегодня должны учитывать, рассуждая об историческом смысле Октября, как раз и состоит в том, что спустя более 70 лет после победоносного октябрьского переворота Ленина и Троцкого, Россия вынуждена, чтобы сохранить условия для своего цивилизационного развития, возвращаться к тому, от чего она ушла после Октября, а именно – к частной собственности на землю, вообще к частной собственности на средства производства, к рыночной экономике и к частнокапиталистическому предпринимательству, вынуждена провозгласить ценности Февраля, ценности либеральной кадетской партии, а именно – свободу собраний, свободу слова, свободу совести, ценность права и человеческой жизни. Павел Милюков в своей «Истории второй русской революции» (для него, как и для Льва Троцкого, Февраль и Октябрь – это два этапа одной и той же революции) вспоминал о меньшевике Либере, который в октябре на заседании Совета республики упрекал «товарища Троцкого», что он, как и большевики, не понимал, что «сама по себе власть, тем более диктатура пролетариата, не может родить хлеб, покончить с голодом» [12, с. 638]. И действительно, как показал коммунистический эксперимент в России, сама по себе железная дисциплина труда, которую принесли в Россию большевики, за 70 лет так и не смогла решить «проблему голода» как продовольственную проблему, так и проблему извечного дефицита. Коллективный труд на земле давал только 30% продовольствия. Остальные 70% продовольствия давал сохранившийся индивидуальный сектор, т.е. так называемые приусадебные участки крестьян и рабочих. Два процента земли, оставшиеся в частном владении, на протяжении всей истории колхозного строя давали от 25 до 30% валового производства сельского хозяйства СССР. Одна треть урожая погибала на протяжении всей истории социалистического хозяйствования на земле. Коллективный труд на земле не родил не только нового человека-коллективиста, но и не привел к какому-либо росту производительности труда на земле. Производительность труда в сельском хозяйстве в СССР в 1980 г., по официальным статистическим данным, была в 4,8–5 раз ниже, чем в капиталистических США. И совсем не случайно продовольственный кризис 1990 г., пустые полки в Москве и в других крупных городах РСФСР, вызванный нехваткой валюты для покупки зерна, как раз и послужил толчком к распаду созданного Лениным социализма. Советская власть, особенно при Сталине, обладала уникальной возможностью для подавления недовольства, рожденного нехваткой продуктов питания. Но советская власть, контролирующая ровно 50% мировой пахотной земли, так и не смогла решить до конца продовольственную проблему. Большой вклад в дело доказательства утопичности марксизма как раз и привнес русский крестьянин, десятилетиями сопротивлявшийся колхозной системе.