– В самом деле, – сказал, улыбаясь, Сурской, – это странно! И все эти умирающие были люди молодые?
– Ну, нет! Один-то был уж лет семидесяти – такой старик здоровый! Вдруг свернуло, году не прожил после обеда, на котором он был тринадцатым.
– А я так думаю, – сказала Лидина, – что это несчастие случилось оттого, что у вас в России нет ничего порядочного: дороги скверные, а мосты!.. Dieu! quelle abomination![56] Если б вы были во Франции и посмотрели…
– Полно, сестра! Что, разве мост подломился под вашей каретою? Прошу не погневаться: мост славной и строен по моему рисунку; а вот если б в твоей парижской карете дверцы притворялись плотнее, так дело-то было бы лучше. Нет, матушка, я уверен, что наш губернатор полюбуется на этот мостик… Да, кстати! Меня уведомляют, что он завтра приедет в наш город; следовательно, послезавтра будет у меня обедать.
– Пелагея Николаевна! – сказал Сурской. – Лекарь говорил правду: вы так давно живете затворницей, что можете легко и сами занемочь. Время прекрасное, чтоб вам не погулять?
– А он пойдет вместе с тобою, – шепнула Оленька. – Ведь вы еще не успели двух слов сказать друг другу.
– Поди, мой ангел! – сказала Лидина. – Владимир Сергеевич, ступайте с нею в сад.
– Ну что ж ты задумалась, племянница? – закричал Ижорской. – Полно, матушка, ступай! Ведь смерть самой хочется погулять с женихом. Ох вы, барышни! А ты что смотришь, Владимир? Под руку ее, да и марш!
– Возьми, мой друг, с собой зонтик, – сказала Лидина Полине, которая решилась наконец оставить на несколько времени больную. – Вот тот, что я купила тебе – помнишь, в Пале-Рояле? Он больше других и лучше закроет тебя от солнца.
– Знаешь ли, сестра! – примолвил вполголоса Ижорской, смотря вслед за Рославлевым, который вышел вместе с Полиною. – Знаешь ли, кто больше всех пострадал от этого несчастного случая? Ведь это он! Свадьба была назначена на прошлой неделе, а бедняжка Владимир только сегодня в первый раз поговорит на свободе с своей невестою. Не в добрый час он выехал из Питера!
– Мне нельзя согласиться с вами, дядюшка! – сказала больная. – Если б он выехал одним часом позже из Петербурга, то, вероятно, меня не было бы на свете.
– Да, он подоспел в пору.
– Так в самом деле, – спросила Лидина, – он один спас Оленьку?
– А с нею и меня, – отвечал Сурской, – судя по тому, как трудно мне было одному выбраться на берег. Нет сомнения, что я не спас бы Ольгу Николаевну, а утонул бы с нею вместе!
– Добрый Рославлев!.. Я, право, люблю его, как родного сына, – примолвила Лидина. – Одно мне только в нем не нравится этот несносный патриотизм, и не странно ли видеть, что человек образованный сходит с ума от всего русского?.. Comme c’est ridicule![57] Скажите мне, monsieur Сурской, d’où vient cela?[58] Он, кажется, хорошо воспитан?
– Да, сударыня! – отвечал с улыбкою Сурской. – Он очень хорошо воспитан; а если имеет слабость любить Россию, так это, вероятно, потому, что он не француз.
– Да не вовсе и русской, братец! – подхватил Ижорской. – Вы оба с ним порядком обыноземились. Я сам, благодаря бога, не невежда и знаю кой-что, а не стану вопить, как вопите вы и ваша заморская челядь против нашей дворянской роскоши. Нет, братец! Не походите вы оба на русских бояр. Ты, любезный, зарылся в книги, как профессор, живешь каким-то философом, да и Владимир не лучше тебя. Ну, поверишь ли, сестра, как я ему сказал, что у меня без малого четыреста душ дворовых, так он ахнул?.. «Ах, батюшки! Четыреста душ!.. Помилуйте! Ведь они ничего не делают, а только даром хлеб едят». – «Как ничего? А разве меня не тешут?» – «Да на что вам такая орава?» – «Вот забавно! Стану я считать, сколько у меня людей! Что я, немецкой барон, что ль, какой-нибудь? Нет, сударь! Я русской столбовой дворянин и, прошу не погневаться, колокольчика к моим дверям привешивать не стану».