– Да! Да! Что-то было, было, – сказал, поправляя шапочку, Горилка, – но это залаталось. Вы видите, всё это пришло через людские языки. Выдавали, что она якобы сбежала с гусаром; между тем, что видно? Что-то вполне другое! У неё был в драгунах дальний родственник и с ним она ездила проведать свою родню… вернулась! Вернулась, слава Богу! Мы живём в святом согласии. А! Что это за женщина, пане! Какой она сразу навела порядок в доме! Меня бы одного на это не хватило. Вы увидите, что это теперь за куколка – Отель Корнеля Горилки. А из-за слухов и людской зависти я чуть не разошёлся с самой лучшей женщиной.
Говоря это, достав, наконец, потерянные ключи, хозяин машинально открыл именно тот покойчик, в котором Шарский изначально стоял с Базилевичем. Действительно, теперь он имел лучший вид, свеже вымытый пол, окрашенные в золотые и голубые полоски стены, канапе, покрытое хлопчатой тканью, и плевательница в углу. Тут сразу показался ему хозяин.
– Вы видите, – есть даже крашарка (так он её называл) и она об этом помнила. Вот! Какая это женщина!
– Но кровати нет, пане Горилка.
– А канапе? Чистый выигрышь, ночью на нём спите, а днём сидите… полный салон. На что молодому кроватка, пожалуй, чтобы тучность прибавляла.
Торг скоро окончился и Стась снова разместился на старой своей квартире.
Но Вильно казался ему теперь таким пустым! Нигде не встретил знакомого лица, потому что даже семья Цементов поехала в деревню; профессор Иглицкий выехал куда-то за город, а Ипполит направился в Ковинское подышать воздухом долины над Неманом. Оставшиеся жители имели заспанные и уставшие лица; в кофейне «Под св. Иоанном» никого, даже Кристалевич, не пьяный, и оттого более бледный, едва когда со своим гранатовым фраком показывался в свете. Станислав блуждал с Троцкой на Немецкую улицу, с Немецкой на Лоточек, возвращался к себе и за работу браться не хотел – так его одиночество тяготило.
Тишина дневная, тишина ночная, которую только прерывал жалобный звон костёльных колоколов, утомляла его своей непроходящей долготой, а это состояние души, возвращая его к воспоминаниям детства, рождало тоску по нему, по дому, по тому тихому литовскому уголку, в котором родился. В начале было это только какое-то желание, но вскоре стало горячкой, непреодолимой жаждой, необходимостью деревеньки, полей, лесов и воздуха, полного испарений зелени, такого отличного от атмосферы города и приносящего с собой столько мыслей, сколько аромата.
Продажа движимого имущества, которого Шарский принять не хотел, была произведена старанием Пальского, а тот почти силой полученные деньги и несколько мелких предметов, сохранённых как памятки, вручил Стаею. Это дало ему возможность подумать о бедном путешествии в родные стороны.
– Почему бы мне, – сказал он сам себе, – не пойти туда, посмотреть, поплакать, увидеть их, может, издалека и снова вернуться к работе? Это путешествие освежит меня, разобьёт тоскливые мысли и вернёт моё здоровье, ведь Брант велел двигаться.
На следующий день, охваченный этой мыслью, пошёл ещё Шарский проконсультироваться с доктором, исповедуя ему всю свою историю.
– Хочешь туда поехать, – сказал, подумав, доктор, – гм! Это несомненно лучше, чем сидеть тут и грызть себя воспоминаниями, лучше… впрочем, попробуй. Молодому и движение, и смена места потребны, старому только это грозно… но у тебя есть, с чём двинуться?
– Думаю, что обойдусь не многими вещами, – ответил Станислав, – и научился не заботиться об удобстве… вы принудили меня взять те деньги бедной Дормундовой.
– Скажи лучше – твои собственные, потому что ты их больше для неё потратил, чем тебе пришло с продажи этого хлама… Иди, иди, но возвращайся, а возвратившись, явись ко мне.