Короче говоря, Роджер намеревался восстановить известные традиции; он это делал без всякой аффектации, потому что эти традиции были его собственными и очень шли к нему; действительно, они подходили к нему, как когда-то подходили к молодым политикам прошлого столетия. Не требовалось большой проницательности с его стороны, чтобы заметить странный дефект в молодых людях его поколения, они не могли и не желали придать своей распущенности известный блеск, или блистать с некоторой распущенностью, за что их называли бы славными малыми, короче говоря – они были или расточителями, или повелителями. Они казались совершенно неспособными соединить свои удовольствия и дела в одно прочное целое, как это делали люди в те времена, когда на Сен-Джемс-стрит были еще клубы, а не музеи редкостей; когда люди с головой и славными именами еще не настолько забыли чувство самоуважения и правила воспитания (хотя бы даже они и были развращены), чтобы оставаться вполне равнодушными к политике и культуре своей страны; когда считалось пустяком сказать про кого-нибудь, что он совратил с пути истины жену друга, лишь бы он в ту же ночь остроумно проделал то же самое с Палатой Общин; когда, наконец, считалось обязательным для каждого джентльмена быть заинтересованным в поддержании или сокрушении столпов конституции… Но теперь? Остались одни расточители, в самом лучшем случае – незначительные дилетанты в искусстве и картежной игре, и пьяницы, которые отталкивали не своим пьянством, а своей нудностью. Можно было пробродить по западному Лондону с полночи до полудня и потерять всякую надежду увидеть хотя бы намек на товарища по плечу себе. Роджер вдруг окунулся в эту пустую жизнь, пересоздал ее, так сказать, в глазах общества, с которым никогда не переставал считаться, а пересоздав, с успехом жил этой жизнью до тридцатичетырехлетнего возраста, когда вернулся в общество, которое он всегда презирал за скуку, но никогда ничем не оскорбляя, если не считать самых симпатичных сумасбродств. Он вернулся в него с утешительной мыслью, что ни одна влиятельная вдова не может сказать о нем ничего худшего, чем сомнительное: «Это замечательный молодой человек». Из того немногого, что он мне говорил, я знал, что главной причиной его возвращения в общество явилась мысль о женитьбе. Настало время выбрать жену, но он никогда не предполагал, что влюбится в нее, как влюбился в Айрис Порторлей, в Айрис такую, какой я пытался изобразить ее в двадцать два года, жаждавшую чего-то гораздо более жизненного и реального, чем то, что давало ей окружающее, полусознательно ожидавшую, что, нечто должно случиться.

Удивительно ли, что и она влюбилась в него, и не столько в него, как в свое представление о нем? Только очень жестокосердый критик способен отрицать реальность любви, оттого что она тронута волшебством. Разве история знала когда-нибудь очаровательную реальность без очаровательного волшебства? Как бы вы ни были молоды, поцелуй куртизанки – только поцелуй куртизанки, и как бы вы ни были уравновешены, поцелуй любимой – волшебная сказка… Я не задавался вопросом, сказала ли Айрис Роджеру о том, что она встречается с его братом. Я был уверен, что она не говорила, и так как Роджер никогда не упоминал имени Антони даже при мне, а суровость Роджера не позволяла затрагивать с ним неприятных ему тем, было мало шансов на то, чтобы они заговорили об этом. Но знал ли Антони об иронии параллельного ухаживания брата? Я предполагал, что он что-то слышал, так мне показалось из оброненного им однажды намека; но во всяком случае, если он и слыхал, то очень туманно и неясно; в противном случае, если бы до него дошли определенные слухи о том, что Айрис собирается выйти замуж за Роджера Пуль, его новое «я», его мягкость не выдержали бы.