И Огурдино всё – как на ладони. Где, какая подвода едет, где мужик выпил лишнего, за бабой своей гоняется по огороду – всё видно. Почти полторы сотни дворов, шутка ли! Сгрудились они, жмутся к речке Коньве, которая изгибается в этом месте, словно литовка[1].
А там, дальше, за Коньвой, за увалами – Ратники, Ножовка, Бессолье, Тугринка, Коротково… Если долго-долго скакать на лошади, то, наверное, к концу второго дня в Свердловск прискачешь.
Дальше Свердловска Фёдор двигаться в мыслях не захотел. Чувствуя, как подкрадывается к нему дремота, он медленно переводил взгляд с одного двора на другой, гладил кошку на коленях и думал о том, что сегодня, пожалуй, и выпить не грех: банька затоплена, в сенях в туеске остывает медовушка…
С соседом Остапом потрудились на славу: заменили подгнившее прясло у забора. Жердь только казалась крепкой, едва весной сошёл снег, сразу дала слабину, её повело…
Всё было недосуг: сначала посевная, потом заготовка дров, потом – буза с работниками: стали уходить по одному, головотяпы. Оно и понятно: у Фёдора ж пахать надо, прохлаждаться некогда – а в Огурдино товарищество организовалось, ТОЗ называется. У Никишиных артель опять же – руки везде нужны. Поговаривают и про колхоз, переманивают, короче.
В общем, к сенокосу не успел – всё не до жерди было. Наконец, дошли руки. С прошлого года под навесом ждали они своего часа, ровные – словно веретёна. Фёдор сам их год назад высматривал в лесу, рубил, шкурил… Вышло прясло – любо-дорого смотреть.
Суетившуюся по хозяйству жену вдруг захотелось подначить:
– Шибко талиста ты у меня стала, Варюх…
Услышав своеобразный мужнин комплимент, жена остановилась в борозде, разогнула спину, стащила сбившийся к затылку платок, вытерла им пот со лба.
– Не туда смотришь, охальник, баню пора закрывать, давно прогорело, небо-то зачем греть? С Остапом уж договорился, небось?
– Договорился, договорился, – забурчал недовольно Фёдор, поднимаясь с насиженного места, – а притащится пораньше, эка невидаль, тяпнем по маленькой, обождём…
Остап, однако, припозднился. Фёдор к его приходу так «напробовался» медовухи – с трудом на ногах стоял.
Когда после первого жара уселись в предбаннике, Остап, закурив, усмехнулся:
– Ты ровно не замечаешь, что вокруг творится. Сердечко у тебя на спокое, али как? Не ёкает?
– Что ж я, совсем слепой, по-твоему? – обиженно заметил Фёдор. – На осень вот без работников остался, это как?
– Да хрен с ними, работниками. Кулаками нас только ленивый теперь не обзывает. И вслед глядят, словно прокажённые мы какие. Того и гляди – раскулачивать придут.
– А за что меня раскулачивать? Излишки сдаю в срок… И ты вроде как – тоже без задержек.
Щуря один глаз из-за стекавшего со лба пота, Остап посмотрел на соседа не то с сочувствием, не то снисходительно. Глаза у него, кстати, разные – один заметно темнее другого, когда прищурит один – вроде, одно выраженье, когда другой – другое. Не зря ж фамилию носит – Потехин.
– Ты и газеты не читаешь, поди…
– Некогда мне читать газеты ихние, – хозяин принялся разливать по кружкам остатки медовухи. – Мне работать надо. Помощников, похоже, не дождусь – неоткуда.
– Гришка Храп по лесам шастает, – Остап махнул рукой, как бы показывая, что банда Храпа неизвестно где, её поймать не могут. Сегодня Гришка здесь, а завтра – ищи ветра в поле. – Страх на коммунаров наводит. Кстати, он и нас с тобой звал.
Фёдор мотнул головой, дескать, опять ты про Гришку. Разговор этот между соседями затевался не первый, и даже не второй раз. Для Чепцова эта тема – как чирей в паху: и часа не проходило, чтобы он не думал о ней. Всё менялось на глазах. Весной ещё, когда пахали и сеяли, об этом не думали, не боялись, а минул месяц, другой – и закрутилось! Самого Тараканова грозятся раскулачить! Что уж про них с Остапом говорить!