Ицхак покачал головой:

– Я думал, что Ури Цви Гринберг[36] у нас один, а их, оказывается, двое. Это уже много. Остынь. Ты недавно в стране, не всё понимаешь. Идеализм у тебя, романтика в голове. У вас, поэтов, всё просто, а мы здесь фундамент закладываем. Царство Давида, – он усмехнулся, – до него как до звёзд: световые годы. Да, ты прав, мечты у нас мало, потому что мечтать нам некогда. Если бы мы только этим занимались – здесь бы ничего не было вообще.

– Если так будет продолжаться, то через поколение молодёжь станет спрашивать отцов, какой был смысл в создании еврейского государства, – не уступал Йосеф. – Не зная истории нашей борьбы и страданий в рассеянии, не понимая, в чём заключался ужас изгнания, а самое главное, не умея обосновать наше право на эту землю, молодые перестанут понимать, зачем они здесь. Знаешь, я и сам перестану скоро понимать, что здесь происходит. Только ревизионисты могут внятно сказать, каковы наши цели. А от вас не дождёшься.

– Ревизионисты – это еврейские фашисты, Йосеф! – повысив голос, строго сказал Ицхак. – Неужели тебе близки фашистские взгляды?! Впрочем, такие стихи, – он потряс зажатым в руке листком, – наводят на мысль. Но я-то знаю, кто тебя настраивает. Видел статьи твоей Джуди. По сравнению с ней Жаботинский – голубь.

Йосеф встал со стула. Он хотел ответить, поставить Ицхака на место, но внезапно понял, что это бессмысленно. Уже у двери завлит окликнул его. Йосеф обернулся. Ицхак протягивал ему газету:

– Возьми свежий номер. Может, поумнеешь немного.

С газетой в руке Йосеф вышел на улицу. Жаркий тель-авивский день начинался, и уже в десять утра солнце палило неимоверно. Нужно было куда-то себя девать, Джуди работала дома, и Йосеф не хотел ей мешать. Он пошёл в кафе «Арарат» на улице Бен-Йегуда. Вообще-то кафе называлось «Эдельсон», но поэту Аврааму Шлёнскому это название не понравилось, и он придумал «Арарат». Под этим именем заведение было известно всей тель-авивской богеме, и завсегдатаи шутили, что «Арарат» – это аббревиатура ивритских слов «ани́ роце́ рак тэй – я хочу только чай». Такая шутка говорила о более чем скромном материальном положении, но Йосеф имел возможность угощать обедневших литераторов и таким образом заводить связи. Он ещё не знал, что конфликт с редакцией одной из самых важных газет ишува приведёт к далеко идущим последствиям и что не только Шлёнский и тель-авивские писатели, а совсем другие люди будут в числе его друзей и знакомых.

Шлёнского в кафе не оказалось, зато у окна сидел Йонатан Рато́ш, поэт и, как говорила Джуди, в недавнем прошлом один из главных радикалов в Новой сионистской организации ревизионистов. Даже Жаботинский осуждал его крайние взгляды. Джуди хорошо знала Ратоша ещё по временам совместной работы в ревизионистской печати и однажды познакомила с ним Йосефа. Тогда они не смогли поговорить, Ратош куда-то торопился, а сейчас, скучая в одиночестве, он сам пригласил Йосефа за свой стол. После обмена приветствиями и ничего не значащими обиходными фразами Ратош неожиданно сказал:

– Я вижу, ты чем-то расстроен. Случилось что-нибудь?

Йосеф пересказал разговор с Ицхаком, добавив к нему свой комментарий.

Ратош на какое-то время задумался. Потом произнёс:

– Неужели ты серьёзно полагаешь, что нам следует держаться нашего тошнотворного галутного прошлого, о котором мы стремимся забыть? Но если так – что мы делаем здесь? Если будем тосковать о нашей рухляди, нам никогда не создать новую нацию.

– Вот и Ицхак о том же. О новой нации. Но нельзя же выплеснуть с водой ребёнка. Если ничего еврейского у нас не останется, кем мы станем тогда? Если вырвем корни из питавшей нас почвы – погибнем.