Таких груш и яблонь, как у него в саду, не было во всей округе. После ухода на пенсию, Александр занимался выведением нового сорта шелковицы, или тутового дерева. Колхозу зачем-то понадобился тутовый шелкопряд, новый сорт тутовника прижился, о шелке все давно забыли, шелковичные деревья до сих пор живы, хотя их родитель давно умер.

Еще он умел делать коптильни, а у себя на чердаке соорудил собственную, где висели свиные окорока, закопченные особым способом, Александр подкладывал в коптильню тлеющую ржаную солому. И мясо медленно пропитывалось горьковатым хлебным дымом, в течение трех месяцев. Окорока получались «со слезой», когда каждый нежный розовый пласт мяса, сочился прозрачным соком и был таким мягким, что таял во рту.

Таким его запомнил отец. Мне лет десять исполнилось, когда Александра не стало. Мы были далеко, в Северной Африке. Отец горевал, что не смог попасть на похороны. А я все представляла себе худого старика, длинного, немощного… Он с трудом бродил по своему саду и усмехался, слушая мои расспросы о том, есть ли у него буденовка, и считается ли он ворошиловским стрелком…

А еще я подслушала, как мама рассказывала кому-то, что Александр частенько водил женщин в будку на переезде, и Татьяна, зная об этом, выслеживала мужа и гоняла его вместе с любовницами…

Вместо будки на переезде теперь стоит красивый домик и автоматический шлагбаум. Когда проезжает поезд, женщина в форме стоит на крыльце, показывает, что путь свободен.

Речки давно нет, вместо нее течет грязная канава, куда местные сбрасывают мусор, топят котят и щенков. Однажды мы даже наткнулись на дохлого поросенка.

Говорят, это было при Хрущеве. Тогда на родники, питающие реку, высыпали два вагона стекловаты. Река высохла, а на месте луга появилась улица.

Но каждый год откуда-то из глубин подступает вода, она заливает огороды и погреба. Так что бочки с прошлогодним засолом стоят в воде, и в огород можно выйти только в самых высоких резиновых сапогах.

Копать начинали поздно, когда земля вбирала, наконец, обратно избыточную влагу.

К маю роща за огородами становилась изумрудной и из озера превращалась в вязкое болото. Покрытая первой травой почва, сочилась под ногами и норовила проглотить сапоги у зазевавшегося.

Огороды копали вилами. Черные, жирные пласты земли выворачивались с трудом, сцепившись ожившими корнями; земля была тяжелой, неподатливой и вязкой. Розовые крупные черви копошились в ней, и куры прибегали со двора, лакомиться.

После зимы их оставалось немного, с осени всех резали, чтобы не тратиться на корм. Зимой двор вымирал. Дед оставлял лишь пару крольчих, одного самца, и несколько курочек. Весной крольчихи начинали отчаянно плодиться, росли цыплята, дрались молодые петушки, на огороде появлялись первые картофельные ростки вместе с колорадскими жуками, и приходило лето.

В огородах рыли неглубокие квадратные ямы – копанки. Когда земля пересыхала, оттуда брали воду для полива. И копанки были полны даже в самые засушливые года. Вода в таком колодце казалась черной и совершенно непрозрачной. Нас – внуков, пугали: мол, копанка глубокая, если туда свалишься, то утонешь. Дед сделал деревянную крышку, чтоб мы не лазали, но крышка легко отодвигалась, а на непрозрачной поверхности воды так загадочно плавали цветы и листья.

Дом не меняет хозяев. А если и меняет, то пришлые жильцы должны приручить осиротевшее жилье. Как осторожные реставраторы, они постепенно, слой за слоем счищают старое, больное и давно зарубцевавшееся, живое и умершее. С болью стирают память о прежних прикосновениях рук, ног, тел, голосов. Вместе со старой штукатуркой и краской, вместе со скрипучими половицами, трещинами в оконных рамах, наконец, избавляются от мертвого прежнего, былого. Может быть тогда, помолодев и наполнившись детскими криками, дом оживет и примет людей. Сможет быть благодарным.