Разве могла я себе представить, что в смертельный бой с этой фашистской ордой уйдут почти все исполнители «Двенадцатой ночи»? Что с фронта они будут писать удивительные письма, а Валентина Викторовна перед репетициями в холодном зале будет читать их нам?

Письма будут написаны между боями и заданиями: «…с которого не надеялся вернуться живым…»; или: «…здесь побывал в таких переделках, что, как вспомнишь, волосы дыбом становятся…»; или: «…я нахожусь все время на передовой, в нескольких метрах от врагов и даже бываю у них в тылу…»

И в каждом письме убежденность в победе и мечта о театре, о творчестве.

Мы не знали тогда, что все наши мальчики в тяжелую минуту проявят поразительную силу и величие духа! Что Марат Бондаренко-Стольниц напишет такое письмо:

«Напишите, где ребята?.. Все ли живы-здоровы? Что играют? О чем думают? Я знаю, что мы боремся за лучшее будущее. Я, если надо, жизнь отдам за то, чтобы мои друзья говорили со сцены словами Шекспира и Мольера, Горького и Чехова. Но умирать мне не хочется. Я еще хочу вылезти из-под стола Органом, хочу еще раз станцевать танец Эндрю Эгюйчика и хочу переиграть все возможные и невозможные роли. Надеюсь, что это удастся и сбудется, а если нет, то пусть на моей могиле напишут: “Он любил искусство больше самого себя, а Родину – больше искусства”. Всегда Ваш Марат Бондаренко. 1942 год».

Марат был очень тяжело ранен, контужен и погиб.

А от Димы Мелика не будет писем. Он не успеет их написать. В первые же месяцы войны под Ленинградом наш Дима подхватит знамя и побежит вперед! Он ведь всегда был такой легкий в движении! Так и погибнет Дмитрий Мелик со знаменем в руках!

Как выразить вам благодарность, ребята, вечную, неизбывную боль душевную… Сколько мы видели потом могил молодых ребят, и на нашей и на чужой земле! И каждый раз, когда я читаю надписи на солдатских могилах – год рождения 1923, 1924, 1925, – я думаю: это все вы, наши старшие ребята, и каждый раз сжимается горло. И ничего нет более святого и трагичного, чем ваша оборвавшаяся юность!

Многие стали известными героями, большинство не успело ими стать, но перед нами, живыми, все вы – герои. Своей жизнью вы защитили нашу. И вы победили…

Оставшиеся студийцы под руководством Валентины Викторовны в августе должны были поехать в колхоз убирать свеклу, играть перед колхозниками. А пока репетиции. Надо срочно готовить новый репертуар, удобный для исполнения в любых условиях.

По каким-то причинам в то лето наша студия не выехала в колхоз, а поехала я со школой в один из совхозов, где мы окучивали картошку и пропалывали свеклу.

Когда вернулись из совхоза поздней осенью, жизнь в Новосибирске изменилась. Начали прибывать эвакуированные, целые организации, заводы, театры. За год до войны мы переехали с Потанинской улицы на улицу Челюскинцев, в так называемый Дом писателей. У нас была трехкомнатная квартира, и вначале мы приютили харьковчан, потом у нас жили ленинградцы, потом москвичи.

Приходили мамины московские знакомые, рассказывали о воздушных налетах, бомбежках, о трудном пути в эвакуацию – рассказы тревожные, но интересные. Многие ругали себя за наивность: не взяли с собой кто электрическую плитку, кто – тонкие чулки. Считали, если едут в Сибирь, все это не пригодится.

В городе стали появляться первые госпитали. В нашей студии тоже наметились перемены. Ушли на фронт наши лучшие, самые способные ребята, но появились новые, из числа эвакуированных.

Работа студии заметно оживилась. Вскоре состоялся первый выезд в госпиталь, где был большой просмотровый зал, и даже со сценой. Поэтому повезли «Тартюфа», где я играла Дорину. В этом госпитале преимущественно лечились ранения лица, восстанавливались челюсти, носы. Много обожженных лиц у раненых танкистов.