Тут он перешел к рассказам о лондонском высшем свете – он рассказывал батюшке о его начальниках из Адмиралтейства, а матушке – о городских красавицах и знатных дамах, которых он встречал на аристократических балах в залах Алмэка, и все это легким, беспечным тоном, так что никто не знал, то ли смеяться, то ли принимать все это всерьез. Ему, верно, льстило, что мы все трое с жадностью глотаем каждое его слово. Одних людей он ставил высоко, других пониже, но даже и не пытался скрыть свое глубокое убеждение, что один человек выше всех, что именно в сравнении с ним надо оценивать всех прочих и человек этот – сэр Чарльз Треджеллис.
– Что же касается короля, – сказал он, – я, разумеется, l’ami de famille[12] и даже вам могу рассказать не все, ибо пользуюсь его особым доверием.
– Боже, благослови короля и храни его от всего дурного! – воскликнул батюшка.
– Приятно слышать, – сказал дядя. – Только в провинции можно найти искреннюю преданность, в городе сейчас модно насмехаться и подтрунивать над подобными чувствами. Король благодарен мне, потому что я всегда проявлял интерес к его сыну. Ему приятно сознавать, что среди людей, окружающих принца, есть человек со вкусом.
– А принц? – спросила матушка. – Он хорош собой?
– Он прекрасно сложен. Издали его даже принимают за меня. И одевается со вкусом, хотя, если мы долго не видимся, он начинает меньше следить за собой. Вот увидите, завтра я непременно обнаружу на его сюртуке какую-нибудь неразглаженную складку.
Вечер выдался прохладный, и мы перебрались поближе к камину. Зажгли лампу, батюшка попыхивал трубкой.
– Вы как будто впервые в Монаховом Дубе? – спросил он дядю.
Лицо дяди вдруг стало очень серьезным и строгим.
– Впервые после многих лет, – ответил он. – В последний раз я был здесь, когда мне был всего двадцать один год. И этот свой приезд я никогда не забуду.
Я знал, что он говорит о посещении замка в день убийства, и по лицу матушки видел, что и она это понимает. Батюшка же либо никогда не слыхал о случившемся, либо все забыл.
– Вы тогда останавливались в гостинице? – спросил он.
– Я останавливался у злополучного лорда Эйвона. Это было, когда его обвинили в убийстве младшего брата и он бежал из Англии.
Мы все притихли, а дядя оперся подбородком на руку и задумчиво глядел в огонь. Еще и сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу, как играют отблески пламени на его гордом, красивом лице, как мой дорогой отец, огорченный тем, что коснулся такого ужасного воспоминания, искоса поглядывает на него между затяжками.
– С вами это, верно, тоже случалось, сэр, – сказал наконец дядя. – Кораблекрушение или битва отнимали у вас дорогого друга, а потом за ежедневными делами и занятиями вы забывали его, и вдруг какое-то слово или место напомнят вам о нем, и вы чувствуете, что боль ваша так же остра, как и в первый день потери.
Батюшка кивнул.
– Именно это случилось со мной сегодня. Я никогда не сходился близко с мужчинами (о женщинах я не говорю), и в жизни у меня был лишь один друг – лорд Эйвон. Мы были почти ровесники, он, быть может, двумя-тремя годами старше, но наши вкусы, суждения, характеры были схожи; только он отличался одной особенностью – он был отчаянно горд, другого такого гордеца мне встречать не приходилось. Если отбросить мелкие слабости, неизбежные в светском молодом человеке, les indiscretions d’une jeunesse dorée[13], клянусь вам, я не знавал человека лучше.
– Тогда как же он совершил такое преступление? – спросил отец.
Дядя покачал головой.
– Не раз и не два задавал я себе этот вопрос и сегодня понимаю это еще меньше, чем когда бы то ни было.