– Тогда я напишу записочку маме, и мы поедем. Правда же, ты возьмешь меня с собой?
– Ну, хорошо, хорошо, только мне тоже нужно собраться. Давай, чтобы не терять времени, с вещами встретимся на Брянском вокзале, – Левушка поклонился и вышел. Аня слышала, как хлопнула парадная дверь, пошла в отцовский кабинет и наскоро написала записку о своем решении ехать. Она сложила в чемодан несколько платьев и еще кое-какие вещи, взяла из бюро в кабинете деньги и, одевшись, отправилась на вокзал.
Брянсний бурлил, как муравейник. Солдаты, мужики с мешками, женщины с плачущими детьми, узлы, узлы. Всюду грязь. Кассы не работают.
Левушка разыскал какого-то железнодорожника и спросил, как быть с билетами.
– Какая вам Одесса, барин. Если и будет поезд, то до Калуги, и то только по командировкам и мандатам Московского Совета. Иначе не уехать.
– Но нам очень надо! Брат при смерти! – горячился Левушка.
– Вся Россия при смерти, мил человек, – посочувствовал железнодорожник, – да и если поедите, то бог знает, где окажитесь, да еще с барышней. Так что лучше и не пытайтесь.
Левушка еще бегал к коменданту вокзала, что-то доказывал, объяснял, но сделать было ничего невозможно, и они вернулись домой.
– Я напишу ему, – сказала Аня.
– Я, право, не знаю. Письмо от 11 октября, а сейчас ноябрь на исходе. Может, и нет его уже? – стал более спокойно рассуждать Лев.
– Да, пожалуй, нужно подождать еще.
– Слышишь? Татьяна Алексеевна, кажется, воротилась…
– Мамочка, Коленька Бруни разбился!
– Насмерть?!
– Нет, пишут, при смерти. Да письмо-то старое, октябрьское…
– Господи! Петя5 убит, а теперь Коля. Боже, за что ты нас караешь! – Татьяна Алексеевна уронила на пол платок. Заплакала…
3
Николай Александрович полулежал, опершись головой о железную дужку госпитальной койки. Стонал во сне майор – сосед с ранением в шею. Мысли роились мрачные, прежние: «Одиночество. Город чужой. Нога болит нестерпимо. Смогу ли я вообще когда-нибудь встать? Смогу ли ходить? Отлетался… Отлетался, сокол…»
Дождь за окном кончился, и в разрывах низких осенних туч показалось солнце. Оно озарило унылую больничную палату, бликами заиграло на белой стене, осветило лицо Николая.
Страшно представить, что с ним сделалось за годы войны: каштановые кудреватые волосы его поредели, щеки осунулись, на переносице легла глубокая, косая складка, подбородок укрыла бородка с серебринками проседи. А главное – глаза. Те глаза, которые всегда искрились веселым задором, угасли, глубоко запали под надбровные дуги и блестели холодом, леденящим, мертвенным холодом.
А солнце светило, светило, как в те далекие и счастливые дни, когда еще не было ни левых, ни правых, ни эсеров, ни большевиков, ни войны, ни революции. Оно также играло на гребнях морских волн, отражаясь бликами золотыми в широких одесских окнах…
Вошла сестра милосердия, осторожно потрогала лоб спящего майора. Повернулась к Николаю и заговорила вкрадчиво: «День добрый. Как мы нынче себя чувствуем?»
Из-под ее накрахмаленной сестринской косынки выбились вороньего крыла кудрявые локоны, в зеленых огромных очах был виден молодой задор, подчеркивая прелесть золотисто-карего южного загара на ее щеках. И губы, губы сочные, алые, жаркие, полные влекущей влаги. Вся ее невысокая фигурка с тонкой талией, крутыми бедрами и немного полными, но стройными ногами была столь уместна с этими губами, локонами, белой косынкой и таким же белоснежным халатом.
– Да вы, мой милый, так грустны, что хоть в гроб клади. Разве можно так? – ласково склонившись к Николаю, сказала она.
– Да нет, очень нога болит, и одиноко мне, – ответил Николай.