Рильке и Лу Андреас-Саломе прибыли в Ясную Поляну майским утром. По дороге они случайно узнали, что граф находится дома. Доехав на карете до ближайшей деревни, они предстали перед въездом в поместье как простые паломники, подобно многочисленным посетителям автора «Войны и мира».


Эти два визитера явились явно не вовремя. В тот момент Толстой испытывал один из тех всё более частых приступов отчаяния, когда контраст между смирением и отречением, о которых он так мечтал, с одной стороны, и мощными вспышками гордыни и чувственности, всё ещё бушевавшими в семидесятилетнем старике, с другой стороны, делал его агрессивным, жестоким, почти недоступным. Он принял гостей очень сухо и, казалось, даже не узнал Лу Андреас-Саломе; затем он оставил их в прихожей дома дожидаться своей дальнейшей участи. Старший сын графа на некоторое время составил компанию гостям, которые в душе надеялись на совсем иной прием.


Однако в тех немногих словах, которыми Толстой обмолвился перед уходом, они расслышали туманное обещание встретиться с ними позже в течение дня. Не теряя надежды, они отправились гулять в парк и вернулись в дом около полудня. Едва они вошли в прихожую, ожидая приглашения на обед, что было почти само собой разумеющимся в такой уединенной местности, как вдруг из-за стеклянной двери донесся шум бурного спора. Еще один шаг – и они оказались в центре домашней драмы: это графиня Толстая устраивала сцену своему мужу.

Мы подождали несколько минут, прислушиваясь к шуму, и, окончательно разочаровавшись, решили уйти, как вдруг дверь открылась и вошла графиня. Сначала она, казалось, была обескуражена нашим появлением, но потом строго посмотрела на нас и спросила, чего мы хотим. Это была все еще красивая женщина с большими черными глазами; в ее резком голосе слышался едва ли не мужской акцент. «Мы ждем графа», – сказал я. «Мой муж болен и не сможет вас увидеть», – ответила она, обернувшись с некоторой суровостью. К счастью, у Лу Андреас-Саломе нашлось достаточно смелости объяснить, что мы уже видели Толстого; графиня, возможно, пожалев о своем слишком грубом ответе, пробормотала несколько слов извинения. Чтобы сохранить самообладание, она порылась среди книг на полке, а затем удалилась. – Мы снова остались одни, и где-то в дальних покоях снова завязался спор. Мы узнали голос графини, плач и рыдания которой прерывались гневным голосом графа. Захлопали двери, сцена переместилась вглубь дома, и, похоже, в суматоху включились другие люди. На несколько минут воцарилась тишина, затем дверь снова открылась, и перед нами появился Лев Толстой. Он выглядел усталым и рассерженным одновременно, его руки мелко дрожали, глаза были отсутствующими. Он не сразу узнал нас и рассеянно задал несколько вопросов, не обращая внимания на наши ответы. Затем он опять нас покинул. За стеной мы расслышали шепот, голос плачущей женщины, сотрясаемой слезами, успокаивающие слова Толстого… Затем граф появился снова. Он держал в руке посох. Его взгляд на этот раз был необычайно ясным и резко выделялся на фоне кустистых бровей. «Желаете поужинать с остальными или прогуляться со мной?» – спросил он уверенным голосом, в котором нетерпение смешивалось с иронией. – Даже если бы прием, оказанный нам графиней, прошел менее бурно, наш выбор был заранее предрешен: естественно, мы предпочли прогулку. Мы вместе покинули дом. Толстой шагал рядом с нами широким шагом, беседуя с самим собой и как бы импровизируя на ходу. Мы шли по сельской местности, среди берез и лугов, все красоты которых ему были знакомы, и где он, казалось, наконец возвратился к самому себе. Время от времени он откусывал часть стебля или срывал цветок, наслаждаясь его запахом, чтобы затем небрежно отбросить его, смотря по тому, какими движениями он подчеркивал свои слова. Мы говорили о самых разных вещах: о пейзаже, который нас окружал, о России, о смерти… Поскольку он выражал свои мысли по-русски и делал это в оживлённой манере, я не всегда мог разобрать все его слова. Но все, о чём он говорил, звучало с акцентом стихийной мощи, свидетельствовало о силе и величии. Иногда я украдкой поглядывал на его широкое лицо с выступающими скулами, на огромные уши под белыми локонами, трепещущими на ветру, на расширенные ноздри, которые втягивали весну с какой-то необыкновенной чувственностью. Он вышагивал в своей крестьянской блузе, его длинная борода развевалась, движения были размашистыми, как у пророка, а взгляд поражал своей пронзительностью и оставался ужасающе присутствующим. Вот его образ, который запечатлелся во мне, и это было нечто большее, чем его слова.