, которая только что вышла в сборнике «Современники» («Les Contemporains») под названием «Новогодние грёзы» («Rêverie de nouvel an»).

В один из январских дней 1923 года эти два отправления – письмо и печатное издание – были посланы по отдельности; на обоих был указан адрес лейпцигского издательства «Инзель», которому я поручил передать их поэту. На первой странице моей книжечки я написал по-немецки фразу, которой Мальте Лауридс Бригге, сформулировав свое взыскательное отношение к истинной поэзии, судит и выносит приговор своим собственным стихам: «Всё же все мои стихи были написаны по-другому, а значит, это не стихи».

Не прошло и недели, как я получил заказное письмо из Швейцарии в синем конверте, скрепленном красной печатью. На обороте был указан адрес отправителя: «Р. М. Рильке, замок Мюзо-сюр-Сьер (Вале), Швейцария». Эти слова и мой адрес были написаны четким, слегка наклонным, довольно высоким, несколько женственным почерком; заглавные буквы «М» были расставлены с некоторой размашистостью, а каждая «R» неизменно украшалась одной и той же округлостью вверху и одним и тем же крючком внизу.

Хотя с тех пор я получил множество подобных писем, внешне почти одинаковых, каждое из них содержало особое послание, какие-то новые, уникальные мысли. Цвет сургуча или печати иногда менялся: красный становился серым, а герб – более крупным, тот самый герб, о смысле которого Рильке однажды расскажет мне на геральдическом языке: две борзые, бросающиеся друг на друга на фоне разделенных на черное и серебряное щитов. Почерк, однако, всегда оставался прежним до самой кончины поэта, за исключением нескольких заметок, написанных в Париже, в которых заметна поспешность, и последнего письма, которое я получил за несколько недель до его смерти, – почерк в нём кажется более растянутым, более подавленным, как будто согнувшимся под тяжестью страданий. Каждое из этих писем – как и всё, что написал Рильке, – говорит на языке, точно подобранном для того, кому оно предназначалось. Несмотря на некоторую витиеватость формы и определенный артистизм, вызванный употреблением иностранного языка, они, тем не менее, сумели выразить наши личные отношения самым деликатным образом, и в нужный момент они раскрылись, как лопнувший плод, и предложили свое восхитительное содержание. Даже первое письмо, которое Рильке написал мне, было убедительным и при этом беспристрастным наставлением:

То, что мой юный датчанин утверждает, что разбирается в стихах, – это сугубо его личный опыт; не стоит нам слишком вмешиваться! Конечно, существует тысяча разных способов сочинять стихи, и ваш, проистекающий из чистого воодушевления и исполненный такого простого послушания этому прекрасному порыву души, несомненно, заслуживает того, чтобы его ценили и любили.


Именно так я и поступил:

«Un soir (devant la cheminée) *
A la campagne…»5
– — – — – —
*> К несчастью, такого здесь нет!

Даже если я воздержусь от того трогательного сюрприза, который приготовила мне страница 53…

Рильке упоминает здесь короткое стихотворение «Оперативная сводка» [«Communiqué»] из сборника «Scaferlati pour Troupes», в котором я упомянул его имя, не подозревая, что однажды он прочтет эту книгу.

…у меня есть, как мне кажется, особые причины благожелательно отнестись к этим задушевным словам, спокойный тон которых придает прозрачности чувствам, из которых они проистекают. Еще вчера, при первом чтении, я задержался на некоторых строках…


Я благодарю Вас за Ваше внимание и сожалею, что на данный момент мне не хватает слов, чтобы ответить Вам наилучшим образом. Я оставляю это на потом.