– Н-не знаю… – не найдя ничего умнее, ответила я.
– Как «не знаю»? – он резко отстранился и смотрит на меня с явным раскаянием. – Мала́я!.. Запомни: целоваться и отдаваться можно только по любви.
– Да, да. Я люблю тебя… люблю!
И я даже, кажется, вскакиваю… Но, как же теперь всё это звучит глупо и неубедительно! Детский лепет на лужайке… а-а-а… какая же я дура!
Он нехотя, но неотвратимо выпрямляется, приглаживает мои волосы… «Ребёнка по головке погладил», – мелькает у меня…
И, кажется, что-то ещё говорится… как в вакууме… а вскоре он ведёт меня домой и в общем-то ласково прощается у подъезда.
В серой прохладе я поднимаюсь по лестнице, упрямо перешагивая через две ступеньки… Вдруг замечаю зажатые в кулаке цветы. Они уже повисли в полуобморочном состоянии… а я и не заметила, как удушила их. И тут мордочка моя вся скрючивается, а из глаз жгуче и сладко выкатываются слезищи, бороздят щёки, подбородок, валятся прямо на «гусиные лапки».
– Ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы… ы-ы-ы-ы!.. Бестолочь!. Ну, почему я такая бестолочь?!!
5. Пробежки сквозь себя
Сейчас я пробегаю иногда из Армянского, где преподаю режиссуру, по Кривоколенному переулку куда-нибудь в редакцию за свеженьким сборником своих пьес и чувствую, что где-то здесь бродит та самая девочка, заряженная, как бомба с часовым механизмом. Она, хрупкенькая такая с виду, тащит в себе весь тот запас зелёных, не созревших ещё даров, проблем и любви, никуда не деваемой, как неразменный пятак величиной с планету, – словом, всего того, что я расхлёбываю вот уже не одно десятилетие.
Она ещё ничего ни о чём не знает: состоится ли, сбудется ли, даже не знает, возьмут ли её в театральный институт. Она только хочет, непомерно много хочет. И мы проскакиваем друг через дружку насквозь: она, уже опалённая, но ещё ничего не ведающая, и я – уже столько пылавшая и столько вкусившая!..
Сейчас тут всё изменилось, и я пытаюсь вспомнить, в какой подъезд она, эта девочка, заходила и как поднималась на верхний этаж, в эту нашпигованную болью коммуналку, чтобы скрывать за милыми улыбками и шутками свои тайно гудящие потоки.
Как странно не понимать, что жить нужно с той, которую любишь. А если у тебя с женой дружба и вы вместе кино делаете, так и нужно вместе кино делать. И нечего её обманывать. Да и за что же так казнить-то меня? Ведь я же живая! Ну, когда же, когда ты поймёшь это? А она… жалко-то как и стыдно… она ко мне так хорошо относится!
– Скажи пожалуйста, Ирка, а как будет по-украински «букашка»?
– Комаха.
– О! Точно. Ты Комаха! Кома.
Когда же это было? А, да, ещё до всего… Комахой я стала в самом начале, в Одессе.
Мне ещё только шестнадцать. Он жутко взрослый, ему уже двадцать пять! Он учит меня читать стихи для поступления в театральный институт. Жена его, режиссёр, тоже иногда помогает меня учить, бывая в Одессе совсем изредка, наездами. Она даже старше его – ей вообще уже, кажется, двадцать восемь! Надо же, какая огромная разница в возрасте!..
Акации в Одессе. Они цветут, и весь город ходит под кайфом, пропитанный этим сладким хмельным духом.
– Комаха, куда ты бежишь? Мы ведь гуляем. Девушке следует ходить не торопясь, степенно.
Вечерний моцион после занятий. Это становится волнующей традицией. Стараюсь идти степенно, наблюдая, как с каждым шагом наступаю на белые цветочки, щедро усыпавшие тротуары. Я слушаюсь: это же мой учитель. И, вообще, его интерес ко мне… уф… нет, не может этого быть! Но, кажется… нет, ерунда, это я чего-то… совсем…
Как-то так вот, незаметно доходим до обрыва, ведущего к морю. Он в шутку гладит меня по голове и вдруг притягивает к себе и целует. Я чувствую себя рыбкой, попавшей на крючок, трепыхаюсь, упираюсь, но сорваться с этого крючка и уплыть на волю мне, видно, уже не удастся. Жар поднимается откуда-то снизу, ноги становятся горячими и ватными. Пульс – везде, голова плывёт. Акация захлёстывает волной. Отстраняюсь, не глядя в глаза, спрашиваю: