3. Ленивый воздух Одессы

Помню, когда я была уже не очень маленькой девочкой, случился один момент, который пронзил меня насквозь солнечным светом, как стрекозу булавкой, и пригвоздил на веки вечные прямо к Богу в петлицу.

Было лето, я стояла перед зеркалом, которое умещало меня всю целиком. В окно лупило солнце, и, отражаясь в зеркале, заливало мне лицо, волосы, глаза. И вдруг я поняла, что родилась и живу. Прочувствовала эту ликующую радость всем существом – насквозь, навылет, – что у меня есть я, со смуглой кожей и струящимися золотыми волосами, что во мне пульсируют, затаившись, немереные силы и возможности. А ведь всего этого могло и не быть! И осторожная, как тайный сговор, благодарность потекла золотой нитью к Тому, кто одарил меня всем этим.

Теперь, когда мне бывает больно или пусто, тоскливо или бессмысленно, я заглядываю в это мгновение, как в бездонный колодец, сквозь который видны золотые прииски моей судьбы. И тогда, подобно алчному золотоискателю, я начинаю понимать, как много из обещанного всё ещё не сделано, как много упущено и как много ещё нужно, нужно сделать, во что бы то ни стало.

И больше всего я задолжала этому животрепещущему ощущению бытия, которое обязано оставаться во всём, что я делаю, к чему прикасаюсь.


Конечно же, мне немыслимо повезло родиться в Одессе! В Одессе удивительный воздух, ленивый, чувственный и в то же время пропитанный живительными импульсами, как первобытный, доисторический бульон, в котором зародилась жизнь.

Начиная с весны, затапливающей весь город пьянящим духом акаций, и до поздней осени, устеленной жёлтокрасными листьями, Одесса не устаёт потчевать своих обитателей потоками солнца различного накала, букетами вкусов, цветов, запахов, солёными объятиями моря и ветра, звуками прибоя и шумом Привоза, горячими улыбками и перчёными шутками, рассыпанными нехотя и где попало.

И только унылой слякотной зимой Одесса засыпает, становится серой, отстранённой и безучастной. Она таится где-то в глубине своих снов.


Весна в тот год совпала с первой «взрослой» любовью, с ощущением, что я – девушка, с распирающе-томящей болью растущей груди и поющим, как струна, телом, пружинисто изгибающимся во время ходьбы. А взгляды чутко воспринимались тогда всей кожей и были почти равносильны прикосновениям. Влажный от весенних дождей ветер проглаживал лицо и шею, запускал свои пальцы в гущу волос, от чего они кудрявились пышным ореолом и волнисто развевались сзади, вдогонку моим стремительным шагам.

Ветер в меня влюбился —
Сладкий, щекочущий, пьянкий —
Впивается в ноздри, в губы —
Начало моей изнанки.
Сжимает виски в ладони,
Затылок сжимает в локти,
И тычется лбом холодным
В мой лоб в сигаретной копоти…

Слова брались неизвестно откуда, вертелись назойливо, как насекомые, копошась и мешая жить до тех пор, пока не найдут своего законного места в строке. Я шла к папе любимым маршрутом: Пушкинская – Приморский бульвар – Дюк – Воронцовский дворец – «Тёщин мост» – ещё один бульвар и – папина мастерская. Здесь, среди могучих платанов на Пушкинской вспоминались разговоры таких взрослых курящих поэтов и пантомимистов, испещрённые шутками и намёками, ленивыми движениями и острыми переглядками. И обволакивающее присутствие Его, любимого. Физически ощущаемое его приближение и удаление, обоюдно нацеленное внимание, внезапные разряды касаний или всполохи взглядов.

К нашему двадцатилетнему руководителю студии пантомимы стекались приятели его же возраста, очень зрелые и мыслящие, как казалось тогда мне, четырнадцатилетней. А я (самая маленькая в студии, по прозвищу Малая) почему-то частенько присутствовала на их бурных обсуждениях проблем мирового масштаба, иногда сопровождавшихся стихами, песнями, танцами и сухим вином. И страшно вдруг становилось от крамольной мысли – проговорить им что-нибудь из моих сложившихся где-то в мыслях (и даже со страху не записанных тогда!) строчек: