И вот, однажды, был ясный-ясный день, невероятный для северянина. Воздух был так мягок, нежно лучист, полон истомы и тих, как летний полдень. После обеда Ричард сидел на дворе с Бертраном под лимонными деревьями, близ источника. Над ними вздымались древние белые стены, по которым важно расхаживали голуби, а еще выше виднелся кусочек лазури. Граф принялся говорить о своих делах, о том, что он уже сделал и что собирался сделать.

Бертран был завистливая душа. Вы скоро услышите, что говорит о нем аббат Мило, который больше всех имеет право на это. Он завидовал Ричарду во всем – завидовал его красоте, его стройной изящной фигуре, его острому, как меч, уму, его прошлым подвигам и настоящему довольству, Бертран, собственно, не знал, чем именно был так доволен Ричард, хотя письмо Сен-Поля отчасти его предупредило, но он был уверен, что найдется, чем расстроить Ричарда.

«Фу ты! Он точно сочный апельсин, – рассуждал Бертран сам с собой. – Но я сумею выжать его досуха».

Если Бертран лелеял в себе одну мысль, то Ричард, в свою очередь, лелеял другую и каждую ночь уносил ее с собой, на сон грядущий. Поэтому теперь, когда Ричард говорил с Бертраном о Жанне, тот не сказал ни слова, выжидая удобной минуты. Но как только он дошел до мадам Элоизы и до своего долга (эта мысль, собственно, придавала всему окраску), Бертран сделал гримасу.

– Ах ты, плут! – проговорил Ричард, напуская на себя грубость. – Чего ты делаешь мне рожи?

Бертран завертелся, как крышка на кипящем котелке, и вдруг послал мальчика за своей скрипкой. Он вырвал ее из рук посланца и принялся перебирать струны, все время злобно осклабляясь.

– Ну-ка затянем тенцон[22], мой прекрасный государь! – воскликнул он. – Устроим тенцон между нами!

– Ладно, ладно. Будь по-твоему, – ответил Ричард. – Я спою о тихом дне, о прелести истинной любви.

– Согласен, – отозвался тот. – А я воспою горечь обманчивой любви. Берите лад: вы ведь принц крови.

Ричард взялся за скрипку и, не зная еще, о чем петь, коснулся нескольких струн. Великая нежность объяла его сердце. Он увидел, как Долг и он сам идут рука об руку по длинному пути ночной порой. Две яркие звезды освещают дорогу: это – очи Жанны…

Один или два часовых тихонько пробрались в верхнюю галерею, наклонились над перилами и прислушивались: соперники были оба сильные певцы.

Ричард запел про зеленоокую Жанну с чудным золотистым поясом, с волосами червонного золота. Он пел романс: «Li dous consire, quem don’Amors soven…» По-нашему это будет так:

«Нежные мысли, что внушает порой любовь, словно сотканы из шелка и золота: такова и моя песня. В ней есть красный глухой стон: это – от сердца. Есть тонкий, голубой: этот – от всего девственного в моей душе. Есть золотой, долгий, королевский стон. Есть тут и стон чистый, как хрусталь, холодный, как лунный свет: это – стон Жанны».

Весь дрожа, Бертран выхватил у него из рук скрипку:

– Мой черед петь, Ричард! Мой черед!.. О, не люби меня больше! Cantar d’Amors поп voilh, – начал он.

«Твои струны скоробились: уж не звучать им стройно! Ведь и любовь скоробит любую песню. Чернеет от нее сердце человека, гложет она душу его. В четырнадцать лет девушка начинает ходить вразвалку, и, глядь, уж короли хрюкают, как кабанье! Цап! Любовь, это – оковы из раскаленного железа, и моя песнь будет жгуча, как это железо, как веленье Жанны. Скажи же, петь ли мне? Ведь крик любви, это – стон человека, который тащится по своему пути с прободенным боком, цвет его – сухо-красный, как запекшаяся кровь. Услышат его люди – и заноет у них все нутро: так он трепещет и пронизывает насквозь! Ведь он вещает только одно – горе да позор».