Последующие дни моего пребывания в деревне тянулись медленно и имели один и тот же сценарий. Я просыпался рано утром, примерно час спустя после пробуждения мамы. Я слышал, как она напевает что-то за стенкой или же сидит рядом со мной за столом перед зеркалом и расчесывает волосы. За последний год они заметно поредели, на висках стала пробиваться седина, которую ей приходилось подкрашивать. А ведь еще не так давно ее волосы были до того густыми и упругими, что у нее уходило не меньше часа на то, чтобы расчесать их и уложить. Она всегда гордилась волосами, и свою шевелюру я унаследовал именно от нее. Отец мой облысел к своим двадцати годам. И вот теперь она сидела перед маленьким круглым зеркальцем, которое было заляпано какими-то жирными следами, и расчесывала то, что осталось от былой красоты. Она увядала у меня на глазах с каждым днем. Новый день не приносил ей ничего, кроме новой порции боли и тоски. Ближе к полудню боли становились такими невыносимыми, что она выпивала целую пригоршню своих пилюль, после которых боль немного притуплялась. Тогда она забиралась обратно в постель, куталась в старое ватное одеяло и сообщала мне, что собирается немного поспать. Сон был ее единственным временным спасением. Но заснуть ей удавалось далеко не всегда. Часто она просто ворочалась и все стонала. Стонала и стонала. И господи, что же это были за стоны! Я был рядом с ней и ничем не мог ей помочь. Я даже не мог обнять ее, прижать к себе и принести стакан воды. Не мог сделать ничего, чтобы облегчить эти ее страдания. Как-то я спросил у нее, когда она в последний раз была на приеме у Зальцмана, и она призналась, что с тех пор прошло уже более двух недель. Я немного опешил от такого признания и поинтересовался о причинах, побудивших ее отказаться от услуг врача. Она сказала, что от проводимых им процедур не видит никакого эффекта. Он просто выкачивает из нее деньги, вот и все. Единственным, что приносило ей реальное облегчение, были его пилюли, но теперь они почти совсем перестали оказывать действие, а выписывать ей что-то другое Зальцман наотрез отказывался. Мама сказала: «Он считает, что эти чертовы пилюли прямо-таки панацея». На самом же деле ему принадлежал патент на их производство, поэтому и дураку было понятно, что он просто пытается нажиться на своих пациентах. Но почему, почему нельзя было обратиться к кому-нибудь другому за помощью? Ведь в городе не так уж мало практикующих врачей, и возможно, кто-то из них вполне сумел бы помочь маме. Тем более у нас оставались еще кое-какие сбережения и было полным-полно всякой антикварной рухляди, которую можно было бы продать за хорошие деньги. Я озвучил этот вопрос, на что она просто махнула рукой и отрицательно замотала головой. Сказала мне, что слишком устала от всех этих врачей, их обследований и бесполезных процедур. Устала от серых больничных стен (это я прекрасно понимал), от неудобных поездок до города, которые стали даваться ей с таким трудом. Мама сказала, что боли пока терпимые, хотя ужасно выматывают ее, потому что не дают спать. Но когда станет совсем невмоготу, тогда она что-нибудь обязательно придумает. Она слышала, что через Пашку – нашего деревенского провизора – можно достать некие сильные болеутоляющие, которые не встретишь на прилавках аптек. Я возразил ей, что это весьма сомнительно, а кроме того – небезопасно для ее здоровья. Она улыбнулась моим словам и сказала: «Безопасность – это то, о чем люди в моем положении думают меньше всего». По вечерам мы устраивались на диване перед телевизором или читали вместе какую-нибудь книгу. Мама обожала изящные повести Арханова, я же всегда увлекался несколько поверхностной литературой. Часто мы читали вслух друг для друга. Но мамы не хватало надолго, она быстро уставала от чтения, и тогда ставила книгу передо мной, подпирая ее чем-нибудь у основания. Я читал, а она перелистывала для меня страницы. Перед сном она умывала меня теплой водой и чистила мне зубы. После этого оставляла меня ненадолго на диване в компании телевизора или книги, а сама шла на кухню за своим лекарством. Она возвращалась для того, чтобы выключить телевизор, поцеловать меня в лоб или щеку и пожелать спокойной ночи. Затем удалялась. И долго еще из соседней комнаты до меня доносился скрежет старой пружинной кровати и ее стоны.