В полемике между большевиками и другими социалистическими партиями летом – осенью 1917 года обсуждался, хотя и не всегда в явном виде, чрезвычайно важный вопрос: каковы возможности и роль государства в осуществлении социально-экономического развития на плановой основе? Основная масса социалистов исходила из того, что в демократическом обществе государство сможет обеспечить определенную взаимоувязку интересов и тем самым общественный прогресс. Хотя и оставалось неясным, почему и при каких условиях оно будет заниматься решением этих задач.
Большевики же акцентировали внимание на классовой природе государства. Для них оно было не более (но и не менее!), чем машиной насилия одного класса над другим[40], машиной, выполняющей волю господствующего класса и фактически не способной ни играть особой роли в общественной жизни, ни продуцировать свои собственные интересы. Таким образом, государство уподоблялось автомобилю, направление движения которого зависит лишь от воли его хозяина-водителя. В подобной логике скрывалась серьезная опасность. Недооценивалось, что государство в социально-экономической жизни общества может играть не только пассивную роль, выражая волю правящего класса, но при определенных условиях и подминать под себя этот класс, подчинять его интересы интересам быстрорастущего бюрократического аппарата, навязывая их всему обществу.
Представления о необходимости активного вмешательства власти в хозяйственную жизнь, а точнее об административно-принудительном руководстве ею, хотя и получили широкое распространение в экономических и политических кругах революционной России, не остались без критического анализа со стороны современников. Были экономисты и общественные деятели, которые настойчиво предостерегали против чересчур примитивных аналогий между управлением отдельной монополистической фирмой (пусть даже гигантской) и народным хозяйством. Они считали недостаточно продуманными и очень опасными предпринимавшиеся, а еще более провозглашавшиеся меры тотального огосударствления хозяйства под флагом борьбы с хаосом и разрухой. Тем более что речь шла о стране с сильными традициями государственного бюрократизма, дополненными в новых условиях милитаристскими амбициями и соответствующими организационными структурами военного времени.
Тех, кто выступал тогда в России с критикой идеологии «государственно-планового хозяйствования», воспринимали нередко как реакционеров, защищающих узкоклассовые интересы буржуазии и противящихся очевидным тенденциям общественного прогресса. Их не очень-то желали слушать, хотя выдвигавшиеся ими аргументы были довольно убедительны и уж во всяком случае прозорливы. Они говорили, в общем-то, о вполне очевидных вещах, в частности о том, что чрезмерное налогообложение подрывает не только стимулы к росту производства, но и осложняет денежное обращение в стране, и без того дестабилизированное за годы войны.
Они указывали и на то, что государственное перераспределение большой массы ресурсов может лишь усилить хаос как в силу ограниченности технических возможностей подобной деятельности, так и из-за значительного роста бюрократических тенденций в хозяйственной жизни. Особой же критике подвергались попытки урегулирования экономического процесса посредством учреждения госмонополий. Ключевой тезис – несовместимость государственных монополий (и в первую очередь – хлебной) с демократическим устройством политического режима, к торжеству которого, казалось бы, стремились все силы, поддержавшие Февральскую революцию. Цели планового урегулирования экономики, доказывали некоторые авторы, не могут быть достигнуты через насилие над интересами хозяйствующих субъектов, и центральной власти при проведении своего курса надо опираться на данные интересы, а не действовать вопреки им. Иной подход, по их мнению, мог привести к эскалации насилия и экономическим потерям.