С полковником С.К. Евстигнеевым у Тодорского была и другая встреча, о которой он рассказал Борису Дьякову.
«– Для них (администрации лагерей. – Н.Ч.) мы, заключенные, – чучела в бушлатах, – сказал Тодорский. – А если вдруг из-под бушлата выглянет человек – глаза таращат… Прошлым летом приезжал на околоток начальник Озерлага полковник Евстигнеев. Идет по зоне, я подметаю. Как и положено заключенным, я, значит, вытянулся перед ним. А метлу как-то невольно прижал к правому плечу, словно винтовку. Полковник даже остановился.
– Ты что, бывший солдат?
– Так точно.
– Где служил?
– В Москве.
– Москва велика. Где именно?
– В Наркомате обороны СССР.
– Что делал?
– Был начальником управления высших военно-учебных…
– Имел звание? – не дал договорить он.
– Комкор Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
Он посмотрел на меня снизу вверх и сверху вниз.
– Какое преступление вы совершили?
– Я ни в чем не виновен.
– Как же не виновны? Вас, вероятно, судил суд?
– Так точно. Военная коллегия.
– Какое наказание получили?
– Пятнадцать лет.
– Вот видите! А говорите – «не виновен»…
Я посмотрел ему в глаза. Он отвернулся.
– Подметайте!..» [102]
Народная мудрость «Не хлебом единым жив человек!» вполне, оказывается, имела силу и в условиях ГУЛАГа – для людей, не потерявших способности к тонкому и душевному восприятию действительности, к художественному образу. К такой категории заключенных относился и Александр Иванович Тодорский, до ареста одинаково умело владевший как боевым оружием, так и пером.
На примере комкора Тодорского можно наблюдать искривленную гипертрофированность мышления бывших военачальников, проведших в сталинских лагерях многие-многие годы. Это, в частности, видно из того, что он, будучи в заключении и стремясь найти какую-то отдушину для работы ума, дабы окончательно не отупеть в гнусных лагерных условиях, стал сочинять патриотическую поэму. Да, да, втайне от надзирателей и вертухаев, старательно пряча исписанные листочки с текстом отдельных её глав, страдая и мучаясь в неволе, Тодорский создавал поэму о советской комсомолке Уле (Ульяне), колхозной почтальонше из глухой сибирской деревни. Писал её Александр Иванович с тайной надеждой облегчить свою участь. О том свидетельствует его диалог с Борисом Дьяковым:
«– Расскажу тебе, товарищ, одну мою задумку… Поэма – вся в голове. Вот перепишу…
– Я дам тебе бумаги.
– Спасибо… Ты слушай, слушай!.. – Подвинулся ко мне, вздохнул всей грудью. – Перепишу и отправлю Сталину. Может прочтет… Попрошу заменить последний, самый тяжкий лагерный год высылкой на Север. Наймусь колхозным сторожем, буду в свободное время писать…» [103]
Несколько позже Тодорский отказался от замысла посылать написанную поэму Сталину, еще раз утвердившись в мысли, что к «вождю народов», по всей вероятности, она не попадет, а если и попадет, то все равно читать он её не станет. Борис Дьяков вспоминает один из таких лагерных разговоров.
«Ко мне подошел Тодорский. Он тяжело тащил опухшие ноги.
Молча глядели мы на огни заката.
Давно мне хотелось задать Тодорскому сокровенный вопрос, но все не было удобного случая, да и боялся бередить его душу. А тут вдруг спросил:
– Скажи, как ты выдерживаешь такой срок заключения? Четырнадцать лет страданий ни за что!
Александр Иванович долго не отвечал.
– Трудный вопрос ты задал… Не знаю, как объяснить себе… Длинен крестный путь до моей Голгофы. Его надо мерить не шагами, не верстами, а, как в монгольских степях, уртонами. Уртон – это, знаешь, верст шестьдесят!.. Вот так… прошел я бог знает сколько таких уртонов, и бог знает сколько еще осталось. Сам дивлюсь, как можно брести по бесконечному тернистому пути с такой непосильной ношей…