Достигши денег и власти, той власти, которая дается деньгами, он решил завести свою собственную газету. Но пока что это было в туманных грезах, более туманных, чем грезы о красивых мундирах и ключах с папской тиарой.
Мисаил Григорьевич любил обращать на себя внимание. Он громко смеялся, громче, нежели это вообще полагается. В театр, на благотворительный концерт, в балет он всегда умышленно опаздывал, появляясь с шумом и треском. Чем больше голов поворачивалось в его сторону, тем лучше достигалась цель.
Кто-то когда-то и где-то бил его. А может быть, не раз били, а может быть, и никогда этого не случалось. Но так ли, нет ли, ходил по городу анекдот, сочиненный врагом Айзенштадта миллионером Иссерлисом.
Будто бы спрашивают Айзенштадта:
– Мисаил Григорьевич, правда, что вас однажды всю ночь колотили?
– Когда это было?
– Говорят, в мае.
– В мае? Что вы хотите, какая же это ночь в мае? Совсем коротенькая!..
Айзенштадт знал и про этот анекдот и про многие еще, гулявшие по его адресу, но и в ус не дул себе. Пускай болтают, брань на вороту не висит и от слов ничего не станется.
Да еще и не было времени вдаваться в пересуды о нем. Кроме живейшего участия в собственном банке, он был деятельным участником разных финансовых и промышленных акционерных предприятий. Он был членом-соревнователем «Палестинского общества», интересовался детскими приютами, участью балканских славян. Где уж тут думать о сплетнях, распускаемых «друзьями», и в том числе Иссерлисом.
– Ах, этот Иссерлис! Нет-нет и, глядишь, станет поперек дороги…
15. Перед грозой
Одну из самых маленьких, самых дешевых комнат в «Северном сиянии» занимал студент Политехнического института Милорад Курандич.
Лицо – смуглое, типичное южнославянское лицо. Взгляд больших темных глаз – горячий. Крупные, резкие черты.
Милорад Курандич – серб. Для студента вовсе не так уж молод. Тридцать четвертый год пошел.
Он высок, широкоплеч. Сильному, хорошо сложенному сербу тесно в скромном студенческом пальто не первой новизны и свежести.
Загорский случайно разговорился в коридоре с Курандичем, а потом Курандич зазвал его к себе как-то вечером. Загорский шел к студенту без всякого интереса. Ничего не ждал от беседы и впечатлений.
Балканы и «все эти братушки» чем-то серым, скучным и тусклым рисовались бывшему гвардейцу.
Ему предлагали поехать военным агентом в Болгарию, но Загорский отказался самым решительным образом.
– Вот еще – удовольствие! Жить в какой-то захолустной дыре и нюхать чесночный запах этих немытых братушек…
Болгары, черногорцы, сербы и даже румыны и греки были в его представлении каким-то человеческим «винегретом», грязным и диким, с той лишь разницей, что одни – гешефтмахеры и плуты, другие – играют на скрипках в белых фантастических костюмах, третьи – водят ученых обезьян, а четвертые – режут в своих горах албанцев и турок.
Так думал Загорский с высоты своего европеизма и «предубежденный» пошел к Милораду Курандичу.
В продолговатой комнате клубился табачный дым. Хозяин – в куцей, затрапезной куртке. Она еле-еле сходилась на широких плечах, на выпуклой груди. Большим, сильным рукам было тесно в коротеньких рукавах.
Вот они вдвоем, эти совсем, совсем разные люди, хотя и тот и другой – славяне. И оба наблюдали друг друга. Загорский – незаметно холодно, с манерой воспитанного, сдержанного человека. В темных горячих глазах серба откровенно вспыхивало явное любопытство. Ему никогда не приходилось видеть так близко, а тем паче у себя, такого изысканного барина, породистого, бритого, с безукоризненным пробором и холеными пальцами – ноготок к ноготку, – лощеные, розовые, обточенные.