– Может, и золото…
Мельник переводит взгляд на породу в своей руке, долго пыхтит, выпуская дым – а наш его покорно глотает, – потом швыряет камень обратно.
– А может, и не золото?
– Может, – охотно соглашается Сослан. – Может, и не золото… Может, другое что… Ага…
Он радостно кивает, и те, что ничего не слышат, те, что совсем уж далеко, завидев блеснувшие в улыбке зубы, радуются вместе с ним.
– Только с чего ты взял, что мне больше золота нужно что-то другое? – спрашивает мельник. – Да еще такое другое, что никто из вас не знает, как оно называется. С чего ты взял?
Сослан мнется и что-то бормочет, и, должно быть, труднее всего ему спрятать зубы, так что те, задние, по-прежнему радуются, и их лишь слегка беспокоит подступающая ночь. Как бы в темноте не надули, думают они, как бы не обсчитали…
И видят они, как Сослан ныряет головой то в одну сторону, то в другую, словно миру всему зубы свои показывает, и передние слышат, как бессмысленно он повторяет:
– Три десятка почти… И все – доверху… Сколько хочешь… Может, и золото, а может, кое-что получше, ага!.. Надо будет – еще привезем… Ты бери!..
А мельник стоит и глядит на него, только трубка с дымом уже в руке, а в другой – шелковый носовой платочек. Он смотрит и стоит, и снова им приходится разговаривать глазами, только мельнику этого будто мало, и иногда он жестко покашливает, прочищая горло, но все никак не скажет, и видят наши – те, что ближе всех: Сосланова голова мешает, и вот он ждет, когда она нырять устанет, и ждут все наши.
Но тут внезапно шум хрипнет, и наши слышат, как за забором глухо скрипят жернова, медленно затихая, и тут же ночь становится видней, и слышно даже, как позвякивает упряжь и перебирают ногами усталые лошади. И от тишины этой становится зябко, и те, что ближе, напряженно следят за бледными очертаниями двух пятен.
А после калитка все-таки отворяется, и перед ними появляется мельников помощник, его-то видно хорошо, припорошенного мукой, рослого и широкого, как полтора Сослана.
– Хозяин, – говорит он, – готово на сегодня.
– Постой-ка, – бросает мельник. – Тут нам зерно новое подвезли. Тридцать повозок. Такого крупного зерна к нам отродясь не поступало. Немного, правда, на булыжники похоже, только крупнее.
И помощник подходит к первой повозке и вглядывается за борт. Потом спрашивает:
– А на что оно нам, такое крупное?
А мельник щурится и зажигает спичку, опять прикуривает.
– У них мельче не бывает, – говорит. – Зато такого – сколько хочешь.. Правда?
И Сослан уже даже и не кивает. И наши видят, как беззаботно, нагло, будто глумясь, ползет ворсистый дым над его поникшей шапкой.
– Нет, – говорит мельников помощник. – Жернова не выдержат. Пусть они сперва свое зерно на соседней улице обменяют. Там на мостовой камень помельче.
– Вот-вот, – соглашается мельник. – Если сейчас начнут – к утру жернова пустим.
А темень почти спустилась, и очень видно теперь, как курит мельник, это-то видно лучше всего, куда лучше, чем Сослановы руки, но зато хорошо слышен Сосланов голос:
– Не знаю, как другие, – хрипло говорит он, – а я иначе сделаю. Я устрою подарок. Тебе понравится. Только ты не уходи: надо, чтоб смотрел.
– Эй! – кричит мельник, и всем ясно, что – помощнику. – Эй! Не позволяй ему!
Но шагов не слышно, вместо них сыплются на мостовую камни, и Сослан помогает им голосом:
– Ты извини. Подождать придется. Как-никак левой рукой управляюсь. Но правая вам интересней, по глазам вижу.
А наши не видят, зато понимают уже, чтó у него в правой руке, и на всякий случай вытаскивают из чехлов свои и целят туда, где должны быть ворота, туда, где оробевшей струей начинается дым. А камни стучат по мостовой, отмеряя во времени равные промежутки, и каждый удар отзывается острым в груди, и наши борются с болью тупым молчанием.