Интересно, для Юрки есть разница между ними? Там, в постели. Или для него это одно и то же тело: груди, живот, курчавый кустик, на краю теснины, куда он так стремится. Ей представлялась совсем уж фантастическая картина. Вот Юрка открывает стенной шкаф в прихожей, достает оттуда большую голую куклу. Это она, Ленка. Ее тело, ее лицо. Кукла безвольно провисает в его руках. Юрка смотрит на нее, поворачивает так и этак. Потом качает головой, видимо, что-то ему не нравится. Он кладет куклу на диван. Она безвольно и мертво лежит, неподвижный галчиный взгляд уставлен в потолок. Юрка роется в шкафу, вытаскивает куб картонной коробки. Он отвинчивает кукле голову. И на освободившуюся шею прикручивает новую, вытащенную из коробки. Точно такую же: с темным хвостиком волос, вздернутым носом с десятком почти незаметных веснушек, круглыми птичьими глазами. Старую голову он прячет в коробку. Нажимает неприметную кнопочку у куклы подмышкой, и она оживает – садится, отводит со щеки выбившуюся прядь, улыбается. Теперь это Элька.

Эти два года она надеялась… Да не ври ты, Ленка! Хоть себе-то не ври. Нам, автору, не ври. Мы все про тебя знаем. Про эти два года знаем. Надеялась она! Гуляла ты напропалую. Даже дома не ночевала иной раз. Позвонишь, матери скажешь: «Я у подружки, у Таньки Смирновой, переночую», и понеслась душа в рай. Танька Смирнова, с которой ты в училище ходила – удобная покрывашка. У нее родители глухонемые, никогда телефон не берут. Если вдруг мать перезвонит: «Танюша, дай трубочку Лене…», Танька скажет, что ты в сортире, в душе, в магазин выскочила, типа, чай (хлеб, кефир) кончился, или спишь уже. Вы так договорились. Да мать и не перезвонила ни разу. Танька в интуристовской гостинице, в баре вечерами ошивалась, шлюшничала, на киношное счастье надеялась. Интердевочка провинциальная. Ну и так, для поддержания штанов, лишних денег не бывает. Ленусю на это не хватило. Стремно слишком. Весь город знать будет. Но в бар этот тоже захаживала. С очередным своим парнем.

Сколько их было у тебя, Ленуся, за эти два года? Шесть? Восемь? А как ты к Люське в Ленинград на выходные рванула, да не доехала? Прямо в поезде с каким-то студентом познакомилась и с ним два дня в общежитской койке прокувыркалась. Ты даже, как его звали, не вспомнишь.

В тот раз тебе еще бабушка наказ давала: «К Люсе приедешь, напомни ей, чтоб икону у меня забрала». Ты лоб нахмурила: «Какую икону, ба?» Сроду никаких икон в доме не водилось. Бабушка в сервант полезла, вытащила старую доску. Безвидную. Не поймешь, что на ней и нарисовано. Вроде святой какой-то чумазый. Нависает над городом с белыми колоколенками. Ну не белыми, конечно. Подразумевается, что белыми. А так, скорее, желтушными, болезненными. У святого ладонь отчекрыжена – кусок доски, видать топором оттяпали. А задняя сторона зеленью купоросной замазана. Не икона – мусор, на твой взгляд. Чего ее хранить? А Люське она зачем? Бабушка сказала, что обещалась ей отдать. Что история какая-то с этим святым связана. Семейная. Но ты слушать не стала. Когда вернулась, бабушка сразу спросила: «Напомнила сестре? Заберет она?» И ты, ничтоже сумняшася, соврала: «Да, бабуль, напомнила. Заберет. Как приедет, так и заберет».

Сейчас, высвобождаясь из плена похмелья, едва слыша сквозь вату в голове укоризненный голос матери, бродя по квартире – на кухню воды попить, прямо из-под крана, чайник пустой, в туалет, в очередной раз вывернуть пустой желудок, сворачивающийся кольцами удава, в душ, горячую струю на затылок, приглушить бьющий изнутри молот – Ленка чувствовала, что одновременно счищает, сдирает с себя коросту этих двух лет. Этих парней, их руки, губы, потные, напрягшиеся тела, эти необязательные, не ведущие никуда связи – кино, бар, постель. Не то, не то! Не любовь! Всю эту муть, в которой пыталась утопить свою главную потерю. Теперь не нужно ничего. Точка поставлена. Обратной дороги нет. Ни для Юрки. Ни для нее. Алес! Капут!