– Хорошо, узелок с собой прихватила, а то бы и перекусить нечем было, – доставая пироги с картошкой и бутылку молока, приговаривала Анна.

Насте, хоть она и притомилась от непривычной суеты, было не до еды. Она улыбалась в радостном оживлении, представляя себя в новом «городском» платье.

– Ох, донюшка, – обняв дочку, рассмеялась Анна, – ты у меня сегодня как ясно солнышко. А вот как принарядим тебя, так вообще первой красавицей на хуторе будешь. От женихов-то, поди, отбоя не будет, ты как думашь?

– Ну что Вы такое говорите, мама. Какие женихи? – засмущалась Настя. – Рано мне еще.

– Эх, доня, жизнь-то наша – она как ветер. Пролетит – и не заметишь. Пока у мамкиной юбки крутишься, он теплый да ласковый, а как начнешь подрастать, так заметет да закружит, что не только мамку, все на свете забудешь, как в метели заплутаешь. Это я к тому, что время оно ох, как быстро летит. Давно ли я босоногой девчонкой бегала-то? А вон уже и снегом меня присыпало.

– Как это? – не поняла Настя.

– Седеть начала. Ну, хватит балясы точить, время-то идет. Пошли-ка до портного. А после еще по лавкам пробежаться надобно будет. Мыла хозяйского надо прикупить, да отцу картуз новый.

И они поспешили к портному. Настя немного пожалела маму, воспринимая ее седину, как болезнь, но очень скоро мысли об обновках напрочь вытеснили грустные мысли. Ей было так радостно, что свертки и коробки, которыми они обвешались, совсем не тянули руки. Мысленно она уже представляла, как сегодня вечером все-все подробно обскажет своей подруге Анютке: какие диковины видела в лавках, как они выбирали отрезы, как сходили в церковь…

Домишко портного удивил своей убогостью. Он был похож скорее на сарай, чем на дом. И хозяин был под стать ему: старый неопрятный еврей, да к тому же еще и горбатый.

– Ну, кого обряжать-то будем? – равнодушно спросил он.

– Да вот Борис Моисеич, дочек своих привела. Одной подвенечное платье, да на второй день что-нибудь надобно. За батюшку выдаем, что-нибудь скромное надо. Да вот еще малой что-нибудь сшить. Ну и мне тоже. Может, сами что присоветуете.

– Ну, показывай, чего вы там набрали…

Анна принялась разворачивать тюки, доставать отрезы и объяснять из какого отреза что хочет сшить и каким фасоном.

Борис Моисеич взял потрепанную тетрадку, карандаш. Он рисовал фасон, старательно слюнявя химический карандаш. Иногда советовал маме, как будет лучше, потом вырывал листочек из тетрадки, вкладывал его в середину отреза, к нему же откладывал пуговицы, кружева или ленты, предназначенные для платья, и все это относил в другую комнату. Когда, наконец, все, что собирались шить, обговорили, Борис Моисеич принялся снимать мерки. Когда подошла Настина очередь, он также равнодушно, как и Анне с Нюсей, сказал:

– Ну, иди, буду и с тебя мерки снимать.

Настю с самого начала напугала небритость недельной давности Бориса Моисеича, его седые давно не стриженные клокастые волосы, замасленная, непонятного цвета кацавейка поверх грязной потрепаной рубахи. Но пока они с мамой разбирались в отрезах и фасонах, и словно не касались Насти, она немного пообвыклась и осмелела. А на его призыв, она, обомлев от страха, непроизвольно, совсем по-детски спряталась за Анну:

– Я не пойду, – прошептала она ей едва слышно.

– Ты чего это? – удивилась та.

– Я боюсь.

– Тю, глупая! – рассмеялась Анна, – А ну-ка, давай, давай, хватит манерничать, – и она насильно вытолкала Настю на середину комнаты.

Из-за своего физического уродства Борис Моисеевич ростом был с Настю. И только руки были длинные, с такими же длинными и цепкими пальцами, как у здоровенного мужика. Эти пальцы с железной бесцеремонностью дотрагивались до Настиной груди, бедер, поворачивали ее, вызывая у Насти приступы тошноты. Она понимала, что то, что сейчас творят над ней – неправильно и некрасиво. Так не должно быть, и мучалась от своего бессилия и отвращения к этому неопрятному старому человеку.