Радио говорило разными голосами, донося до бабушек то сообщение о возмутительных поступках некоторых представителей в подкомиссиях ООН, то чуждые их пониманию звуки перуанской певицы Имы Сумак, то полный дружеских интонаций к соперникам тенор разговорчивого спортивного комментатора… Часто слышался голос бригадира, оповещавшего о завтрашних работах, председателя колхоза, директора сплавщиков и других больших людей.

А однажды утром репродуктор откашлялся и сурово предупредил, что сейчас с ними – с бабой Улей и бабой Дарьей (обращение из динамика они относили исключительно к себе) – будет говорить руководитель, видно, не ниже районного (!), по гражданской обороне.

Сухой голос ничего такого хорошего Уле и Дарье не обещал, кроме плохого. Он говорил о поражающих факторах атомного взрыва, неприятных его последствиях и приводил примеры один хуже другого. В довершение репродуктор сообщил, что хотя ядерная война – безумие, но на всякий случай иметь в виду ее надо, и в этой связи завтра будет проведена учебная тревога, пока, как поняли Уля и Дарья, без сбрасывания бомбы. Поэтому бабкам надо с утра включить радио и ждать сигнала, а перед тем отрыть в огороде яму в полный рост, чтоб по тревоге прыгнуть туда и укрыться от взрывной волны. Сидеть там положено до отбоя, и покуда он не произойдет – не выходить.

Тут, пока баба Уля и баба Дарья готовятся к отражению ядерного нападения, я вам их чуть-чуть опишу, потому что, хоть и прожили они всю жизнь рядом, а последние двадцать лет совсем вдвоем, совершенно не стали походить друг на дружку.

Дарья – такая острая, чернявая, с узкими щелочками глаз. Сутулая и с длинными, как плети, руками. Платок домиком, и из-под него она зыркает, прижав подбородок к груди. О таких говорят, что глазливая, и детей малых им не показывают. Она и не смеется почти и выглядит сурово, хоть на деле и прямее, и добрее, чем кажется.

У Ули лицо как печеное яблоко: вроде гладкое, а упругости нет. Глаза голубые, добрые, словно по наивности своей пойманные в сеточку морщин. И вся она такая маленькая, аккуратненькая. Смеется заразительно, а единственный на всю Ежемень зуб придает ей еще и озорное выражение. Детей на нее оставляй – только лучше будут.

Обе, словом, хорошие, хоть и разные совсем. Они и к ядерной атаке готовились по-разному.

Уля сразу взяла лопату и пошла в картошку. До вечера рыла она окоп и уже затемно, еле выбравшись, повалилась спать. Дарья же по хитрости рыть яму не стала, а отбила стойку (косу) и на лугу до вечера косила, в таком, правда, месте, откуда Уля ее не видела. Спать легла рано.

Репродуктор проснулся позже бабушек. Они, уже в сапогах и приодетые потеплее, находились в ожидании атомной тревоги. Уля сидела на лавке, прижимая к животу пол-литровую бутылку с водой, краюшку хлеба и кусок пиленого сахара, завернутые в чистую белую тряпочку. Дарья платок надвинула вовсе на глаза и, опершись на ухват, смотрела с недоверием на динамик. Тут он и заголосил.

Бабки выбежали на двор и помчались в огороды. Уля соскользнула в противоатомную яму и затихла. Дарья же, добежав до картошки, оглянулась, резко присела пониже между рядками и, нагнув голову, закрыла глаза, справедливо полагая, что волна от бомбы если и пойдет, то ее, поскольку она ниже картофельных кустов, как-нибудь да обкатит.

Так посидели они сколько-то времени, пока я не позвал их домой, сказав, что объявили отбой. Дарья помогла Уле выйти из убежища, и они, отряхивая юбки, пошли пить чай.

– Ты-то как, живая вся? – спрашивала Уля.

– Да вроде бы, – говорила Дарья. – А чего было-то?