Никита испуганно посмотрел в фиолетовое на желтой световой (не вся же Москва томилась во тьме) подкладке небо, с которого, как невидимый дождь, падали пронзенные стрелами птицы-души, и которое в свою очередь пронзали зеленые лазеры носителя желтых очков и (тут не могло быть двух мнений) неправильных идей.

«В принципе, – продолжил Савва, – все уже взвешено, исчислено и разделено. Остался, так сказать, последний штришок… А потом – ясность, трезвость, – вольно процитировал Маяковского, – пустота, летите, в звезды врезываясь…»

«Последний штришок – это, собственно, что?» – полюбопытствовал Никита.

«А собственно то, что будет, к примеру, с тобой после смерти, – ответил Савва. – Должен же появиться кто-то, кто объяснит, закроет тему? Задернет, а может, наоборот, раздернет занавес, что, в принципе, одно и то же. Человечество, – неожиданно рассмеялся Савва, – во все времена норовило побаловаться с занавесом. В особенности, – добавил задумчиво, – любило его срывать и топтать. Видишь ли, люди быстро устают от определенности, летят на новизну, как мотыльки на горящую свечу, И чем чудовищнее новизна, тем охотнее летят, сжигая крылья, на которых потом могли бы… – прошептал почти неслышно, – прямо в рай».

«А от неопределенности разве не устают?» – спросил Никита.

«От неопределенности люди… пьют и мрут», – странно ответил Савва.

«То есть тебя не удовлетворяют объяснения Христа? – удивился, точнее, не удивился Никита, – Он же сказал, что будет после смерти».

«Удовлетворять-то удовлетворяют, – ответил Савва, – только, согласись, две тысячи лет – срок достаточный для того, чтобы объяснения выкристаллизовались в непреложные нормы, сродни закону земного тяготения. Если же этого не произошло, то как можно априори отвергать, так сказать, альтернативные системы доказательств?»

«По-твоему, последний штрих – это конечная и непреложная истина о смерти, – сказал Никита, – а ну как ее нет? В смысле, что это истина каждого конкретного индивидуального сознания, и, стало быть, Дарвин, Маркс, Фрейд… одним словом, любой, кто широко обобщает, ничего здесь лично тебе не присоветует?»

«Тогда все просто, – покачал головой Савва, – Я думал об этом. Тогда – каждому по его собственному представлению. Боюсь, что от обобщения не уйти, потому что нет более массового и предопределенного обобщения для человечества, нежели смерть каждого в отдельности, а в определенных временных рамках – всех вместе без никаких исключений».

«А если у человека нет никаких представлений?» – спросил Никита.

«Значит, он настолько туп и примитивен, что не заметит собственной смерти, – предположил Савва, – И таких немало».

«А по-моему, – возразил Никита, понимая иллюзорность (эфемерность, легковесность, главное же, необязательность и вторичность, точнее, десятитысячеричность) своего возражения, – последний штрих – это окончательное и бесповоротное осознание того, что в состоянии “вещь в себе” человек бесполезен и безнадежен. Допускаю, что абсолютная свобода есть абсолютное одиночество. Но человек, когда он один, не может ни черта и не нужен никому».

«А как же Бог? – поинтересовался Савва. – Ведь Бог один как перст».

«Но мы-то не боги, – пожал плечами Никита. – Дух Божий носился в изначальной пустоте, которую он затем преобразовал в… прекрасный, если бы мы его не испохабили, мир. Наш дух носится в… остаточно, скажем так, прекрасном мире, который мы преобразуем в похабную пустоту».

«В этом мире, в этом городе, там, где улицы грустят о лете, – дурным голосом (почему-то с армянским акцентом) пропел Савва, – я один, как даже не перст, а… – опять процитировал Маяковского, – последний глаз у идущего к слепым человека. И тем не менее я… кое-что могу, ты увидишь, и… кому-то определенно нужен, ты в этом убедишься. Но мне, в общем-то, нравится, как ты рассуждаешь. Мне бы и самому хотелось так думать. Если бы я наверняка не знал, что все не так».