«Только когда пойму природу конца, природу смерти, – мрачно ответил отец. – То есть когда умру».

«Ты никогда не умрешь!» – вдруг с непонятной убежденностью произнес Савва.

«Как Ленин?» – усмехнулся отец.

«Почти, – ответил Савва, – только мавзолей у тебя будет больше и… светлее».

Никита вдруг обратил внимание, что белая, как снег или ангельские крылья, рубашка брата вся как бы в серебряных сдвоенных гороховых стручках. Неужели, подумал Никита, эта девушка хочет, чтобы следы ее губ оставались на всех его рубашках? Никите в ту пору уже было кое-что известно о любви, но он, убей бог, не понимал: почему неведомая, пользующаяся серебряной помадой девушка тесно покрывает поцелуями рубашку брата, словно это не просто белая рубашка, а… (тогда, правда, Никита про нее не ведал) знаменитая туринская плащаница?

Савва в косом свете лампы напоминал в этой рубашке зеркального карпа, заплывшего на огонек в кухню из ночной реки. Никиту удивляло, что ни брат, ни отец не обращают на полусере- бряную рубашку ни малейшего внимания.

«П-пят…на», – пробормотал он, проглотив огромный кусок консервированного омара и немедленно отправив в рот следующий.

«Какие пятна? Где?» – удивился Савва.

Отец строго уставился на Никиту, и тот понял, что отец не одобряет его расправу над омаром, но при этом тоже понятия не имеет, о каких пятнах идет речь.

Никита махнул рукой, единственно беспокоясь о том, чтобы не заснуть раньше, чем покончит с омаром, такой вдруг тяжелый, необоримый, всесокрушающий (потом он узнает, что по имени бога Пана его, как и ужас, называют «паническим») на него навалился сон.

«Зачем? Он не мешает», – тем не менее расслышал сквозь панический сон, словно сквозь положенную на голову подушку, голос старшего брата.

«Ты хочешь, – сказал отец, – чтобы я рассказал тебе, что будет, но вдруг не тебе надо рассказывать, а… ему?»

«Не рассказывай никому, – зевнул брат, – в принципе, это уже не имеет значения».

«А что, по-твоему, имеет значение?» – с непонятной строгостью поинтересовался отец.

«Что будет после, – ответил брат, – но ты ведь этого не знаешь».

«Меня в “после” уже не будет, – даже во сне Никита ощутил, как отцу в данный момент грустно, – Я исчезну в тот самый момент, как только пойму, что самое дорогое, что есть у меня в жизни – это… я сам! Что все, что у меня есть и, возможно, будет, я должен расходовать, тратить… исключительно на себя, использовать себе во благо, В общем-то, я уже это понял. Только вот… где я буду? Почему, когда я думаю об этом, мне становится так одиноко, как будто я последний из оставшихся в живых?».

«Мысль хорошая, – усмехнулся Савва, – но не новая. Обещаю: на меня ты больше не истратишь ни копейки. Только скажи, когда это случится, назови число, А я…»

«Попробуешь что-то предпринять? – перебил отец, – Поздно, Ты ничего не изменишь, только погубишь себя. Ты еще не готов. Еще не научился толком летать, а туда же – в воздушный Гольфстрим, Слишком рано. Знание точной даты не может повлиять на ход событий. Но если ты настаиваешь, пожалуйста: двадцать девятое августа. Самое печальное, – голос отца дрожал, как если бы он собирался расплакаться, – подобно зерну между жерновами, оказаться между “поздно” и “рано”».

«Прогреметь над изнывающей от жажды землей сухой грозой», – вздохнул Савва.

«Которую никто не заметит…» – лирически продолжил отец, «Если только молния не наделает бед. Ведь молния, в отличие от грозы, не может быть сухой», – завершил Савва.


…Но недолго в тот давний августовский день Никита и Савва стояли на камнях вместе, Никита засмотрелся на дельфиньи игры, а Савва тем временем непостижимым образом очутился на высоченной, нависающей над пенным морем, как кривой, грозящий морю каменный палец, скале.